Но ведь значит — он был чужд реальной жизни.
Да, он был чужд реальной жизни, уже подростком он был оторван от нее. Да, конечно. Он был погружен в обособленный мир конюшен, в мир лошадей, беговых дорожек, минут и секунд, в узкий мир ипподромных интриг. И если бывало, что он выходил из этого мира, выходил хотя бы на час, хотя бы на день — он чувствовал себя чуждым ему. Двигался, говорил, стоял, как одинокий актер, вышедший на страшные подмостки, ослепленный прожекторами и гулом толпы, остро ощущающий в этот миг свою чужесть непонятному миру, мечтающий только об одном — скорей вернуться назад, в уютную простоту кулис, где все легко и понятно.
Слово «народ», которое так часто говорили люди, собирающиеся в их парижской квартире у матери, было просто словом и ничего не значило для него. Ни — «народ», ни — «нация». Он не понимал, что это значит.
Поэтому мир деревни, «Монд дю Бангу», который сначала, в первые приезды, так успокаивал его, потом вдруг, когда он понял, что это и есть «народ», е г о народ, его «истоки» и «корни», — стал ему странен и чужд. И хотя это была е г о деревня, и именно здесь жил когда-то его дед, Ситоко Акронго, настоящий шаман, колдун, с ожерельем из когтей льва на шее, непонятный и даже страшный ему в этом образе, и здесь наверняка жили многие его родственники — он ловил себя на том, что жители деревни ему чужды, даже — пугают его. И прежде всего — его пугает покушение на его избранность, их любопытство, когда они встречают его, любопытство, которое сквозит в их взглядах, одновременно приветливых и настороженных. Это любопытство всегда мешало ему, но потом уже просто бесило, выводило из себя. Поэтому, когда он шел по деревне с матерью, когда она останавливалась, не обращая на него внимания, когда непринужденно болтала со знакомыми на ньоно, — ему становилось не по себе. Он вдруг ощущал свою лишнесть, чужесть. То, как ведет себя мать, было ему непонятно. И все-таки это было лучше, чем ходить по деревне одному, — он был как-то огражден матерью, которую здесь все знали.
Первым среди местных жителей для него выделился парень лет двадцати. Он был очень высок, в его фигуре, в мышцах, подрагивающих на плечах и груди, чувствовалась мощь, редкая даже для негра. Кронго казалось, что при их встречах этот детина нарочно красуется своей мощью, изгибаясь, пружинисто поворачиваясь, что-то напевая, пристукивая ладонями, подергивая шеей.
Однажды, переходя через озеро, Кронго столкнулся с ним на самой середине мостков. Парень стоял у перил, упершись в них локтями, и рассматривал воду. На нем были только рваные, затертые и выжженные солнцем до белизны брюки, и, остановившись, Кронго увидел темно-коричневый, почти черный торс, огромные руки, спокойно лежащие на перилах, мощную, без единой морщинки шею — все это блестело, смазанное потом. Кронго отчетливо ощутил запах парня, ощутил его неприязнь и настороженность, и вместе с тем — любопытство. Парень, почувствовав, что кто-то стоит сзади, не отрывая рук от перил, медленно повернул голову. В его глазах, в блестящих белках, в коричневых зрачках ничего не отражалось — они были спокойны. Хотя одновременно настороженно смотрели на Кронго, будто спрашивая: «Кто ты такой?» Потом, выждав несколько секунд, он равнодушно выпрямился, посторонился, пропуская Кронго.
Да, он был чужим для этой деревни. Потом он понял — это почему-то в конце концов стало раздражать его, стало ему неприятно. Вот это — возникшее отчуждение. Но он не мог перешагнуть его. Он ничего не мог сделать. Он не мог сблизиться с деревней, не знал, как это может произойти. Ведь он был чужд ей. Здесь он был чужд всему — кроме того, что это была деревня, где встречались мать и Омегву.
Он наконец понял, в чем было дело. Ему было неприятно то, что обычное ощущение успокоенности, которое он испытывал в деревне, исчезло. Да — именно после этого он все чаще стал думать, что бы он мог сделать, чтобы исчезла эта отчужденность. Он уже хотел сближения с деревней — и не мог сблизиться.
Странно, постепенно он заметил — мать и Омегву тоже хотели этого сближения. Они никогда прямо не говорили ему об этом, но иногда это проскальзывало в отдельных фразах: «Сегодня сходка» или «Сегодня на площади танцы». И он понимал — они подталкивают его к сближению. Это значило — он должен куда-то пойти. Он должен увидеть деревенское собрание, сходку, состязания танцоров. Но он долго не понимал, как сможет это сделать, — ведь он чужд всему. Он — избранный. Он знал, что, если пойдет на одну из сходок, это и станет «сближением», чем-то вроде племенных смотрин.
Но это было непонятно ему — ему, «избранному». Как сможет он отдать себя им на смотрины?
Наверное, и Омегву, и мать отлично понимали его состояние. Наверняка им было понятно вот это ощущение и з б р а н н о с т и, собственной исключительности, ощущение, с которым он был давно уже слит…
Сейчас Крейсс был совсем другим. Он гладко выбрит, его плечи и шею облепила белая фланелевая рубашка, он причесан. Он улыбается, и от этой улыбки губы все время кажутся слишком приближенными к округлому аккуратному носу. Золотисто-карие глаза почти явственно приносят Кронго чувство облегчения. Второй — комендант. У него здесь завод пищевых концентратов, Кронго встречал это имя и лицо несколько раз. Двойной подбородок, складки на шее.
— Садитесь, господин Кронго, — Геккер показал на стул.
— Вы вчера искали меня? — Крейсс смотрит открыто, искренне. Неужели Кронго становится легче от этого взгляда?
— Д-да, — Кронго попытался привести в порядок мысли, чтобы ясно изложить основное. Главное — чтобы они поняли, что он только просит, но не собирается сотрудничать. — Я остался без обслуживающего персонала. На моих руках — породистые лошади. Им нужен уход, квалифицированное обслуживание, иначе они погибнут.
— Хорошо, — Крейсс взял блокнот. Движения его были уверенными, успокаивали. — Мы напишем объявление. Ведь вы согласны? Вечером это уже будет в газетах.
Дружелюбный взгляд.
— Люди, которых… — Кронго снова встретился с глазами Крейсса. — Которые погибли… были единственными специалистами.
Почему он это говорит?
— Слушайте, Кронго, — Геккер постучал пальцами по столу. — Я не сторонник ипподрома и бегов, как уважаемый мсье Крейсс. Лично я просто продал бы всех этих лошадей. Мне кажется, так будет лучше для экономики. Но я понимаю, Крейсс убедил меня, что это наша национальная гордость. Давайте говорить, как земляки.
Крейсс все это время смотрел на Кронго так, будто говорил: «Не очень слушайте этого тупицу, дайте ему высказаться, но мы-то ведь понимаем, чего стоят его слова».
— Диктуйте, — Крейсс взял ручку. — Набросаем примерный текст. Наверное, так — государственный ипподром… Нет, лучше — государственный народный ипподром… Так ведь лучше? Объявляет прием на работу… Кого? Как лучше написать?
Кронго постарался не отводить глаза от его твердого взгляда.
— Помогите же мне, — сказал Крейсс. — Людей, знакомых с уходом… Так?
— Да, — выдавил Кронго. Что бы ни случилось, он должен быть честен. Он ведь не собирается сотрудничать с Крейссом. Нет. Но почему ему легко с ним?
— А дальше?
Кронго вспомнил — Альпак. Альпак должен быть спасен. Все остальное можно отбросить.
— Повторите, пожалуйста, — попросил Кронго.
— Государственный народный ипподром объявляет прием на работу людей, знакомых с уходом за лошадьми, а также… что — «а также»? — Крейсс постучал ручкой.
— А также имеющих навыки верховой и колясочной езды. — Кронго следил, как быстро бегает ручка. Ну вот и все. Больше он ничего не скажет.
— Спасибо, — Крейсс отложил блокнот. — Мсье Кронго, запомните — новая власть не давит на вас, не требует ни сотрудничества, ни политических гарантий. Не требую этого и я. Вы, мсье Кронго, наполовину белый, и этого достаточно. Даже колеблясь, вы придете… к осознанию необходимости того, что случилось в стране. Хочу только предупредить — работа ваша должна быть честной и лояльной.
Кронго показалось, что в интонации Крейсса сквозит просьба: «я вынужден говорить так, потому что мы не одни, вынужден употреблять официальные слова». Кронго встал.
— Вот вам вечерний и ночной пропуск, — Геккер протянул листок с поперечной черной полосой. — В случае любых затруднений немедленно звоните мне.
Жара ударила в лицо, обожгла шею. Сейчас, выйдя из кабинета Крейсса, Кронго захотелось расслабиться, забыть обо всем. Просто пройтись по каменным плитам. Сесть в один из шезлонгов на пляже и сидеть, глядя в океан. Он не мог отделаться от того, что там, в кабинете, было что-то особое, что сейчас стояло в горле, как шелуха.
— Мсье, не желаете ли цветы?
Белые. Молодые. Старшему не больше двадцати лет. Он протягивает ему цветы. Вот он улыбнулся, и волнистые светлые волосы вздрогнули на плечах. Щеки и нос усыпаны веснушками. Синие глаза, на голое тело надета женская рваная кофта.