мало интересует – да что-угодно. На тебя можно положиться, парень, и это главное…Так что иди учись и бросай гражданские вольности.» Генерал рассмеялся.
Позволил себе едва улыбнуться и он. Генерал, будто преодолевая что-то в себе, надолго замолчал и неожиданно признался : «У меня у самого нет такой медали. Я даже тебе завидую.» Потом он снова сел за стол, поднял трубку телефона : «Пусть зайдет.»
Вошел полковник…
Его не отчислили, но отношения с начальником курса испортились окончательно. Его стали сторониться многие однокурсники. Он понял, что награды становятся первой стеной, разделяющей друзей. Самым странным оказалось, что медали «За отвагу», полученные ими обоими – Мишкой и им – отдалили и их друг от друга.
Мишка долго еще провалялся в госпитале, переживая, что вот-вот его комиссуют. Приезжала Мишкина мать, немолодая, гораздо старше его матери, усталая женщина. Они вдвоем сидели в палате – мать гладила Мишку, его, снова Мишку и плакала.
Ему дали увольнительную, и он захотел показать Мишкиной матери Рязань. Но она едва одолев сотню метров, остановилась, расплакалась и сказала, что останется с сыном. А, после того как тихо поцеловала его, сказала еще : «Мишенька же у меня поздним родился. Его отец с войны пришел весь в ранах. Мишеньки, сыночка своего, только и дождался, да и умер вскорости. Тихо умер, будто от жизни освободился, во сне… А до Мишеньки еще и дочка была, сестренка Мишенькина, так и умерла, безымянная. Слабенькая очень…»
Она давилась слезами, держась за него. Он, смущенный, слушал ее причитания и долго после того не мог двинуться с места.
Он постепенно осознавал, что ранение, как и всякая слабость, делали невозможным оставаться наравне с теми, кто сумел избежать урон. Он читал и слышал о рассказах про войну – как люди возвращаются даже после самых тяжелых ранений. Но теперь он сам уже получил опыт, скорее инстинкт, несравненно куда более важный, чем получили большинство тех, кто находился бок о бок с ним.
И инстинкт этот убеждал его сильнее всего остального – раз выбывший из строя, выбывает окончательно на обочину Дороги, до конца которой дойдут немногие. Наверное, тот же инстинкт руководил и Мишкой, который все больше сторонился его. Не из-за обиды и досады, а просто моментально повзрослев.
Он был уверен, что заслужил награду по праву, что мало кто из его сослуживцев смогли бы поступить как он. Проникала в него и мысль, что он виновен во всем случившемся. Но слова генерала звучали в нем и вызывали гордость за себя.
А самым главным результатом случишегося, он считал, что пропала медлительность. Прошло то ожидание второго периода, о котором его предупреждал КаПэ. Теперь он умел моментально сосредоточиться и действовать сильно и беспощадно. Даже в отчуждении с Мишкой ему виделось благо – сентиментальность и слабость больше не владели им, и он становился безжалостной – что в них старательно вколачивали! – машиной уничтожения…
Родителям он ничего не сообщил – ни о приключении, ни о награждении. По-прежнему он звонил регулярно в Ленинград. Но теперь он заказывал разговор с центрального телефонного узла. Однажды он зашел в уличный телефон-автомат и воспользовался ротным двугривенным – двадцатикопеечной монетой с дыркой, через которую продевалась стальная проволока. По окончании разговора монета выдергивалась из монетоприемника и могла использоваться снова для «бесплатных» звонков по «межгороду».
…Отозвался отец. Даже не ответив на приветствие, недовольно сказал, что они с матерью сейчас слушают концерт по телевизору. Он подождал немного, удивленный. Отец только и спросил : «У тебя все?» Он положил, не ответив, трубку и стоял в кабинке, не обращая внимания на стук – возле будки собралась порядочная очередь. Не забыв выдернуть монету, он медленно отправился по улице. Дошел до Кремля и повернул в училище. Он сидел долго на своей койке, а потом бродил по территории училища, едва замечая кого-то.
После этого он никогда не звонил с уличного автомата.
В этот раз он заказал разговор с Ленинградом, но говорить долго не стал – о том, о сём, коротко сообщил об учёбе, старательно не касаться того, чем жили родители. Отчуждение нарастало, но оно, как ни странно, с каждым разом делало его уверенным в одиночестве.
…Родители являлись к нему в снах и чем дальше отстояло время, когда он их видел в последний раз, все яснее он различал в них черты, которые он никогда не видел, когда был рядом с ними…
…Вирзиг успел получить от дежурного рапорты патрулей – сообщалось о задержании нескольких мужчин, несших рюкзаки ‚Nike‘. Всех их отпустили после краткого опроса на улице, кроме одного, подходившего по размерам – худощавого и спортивного, на свою беду занимавшегося айкидо, так и по возрасту – между сорока и пятидесятью. Подозрительным показалось, и то, что этот мужчина явно не хотел попасться полиции. Поэтому его отвезли в ближайшее отделение, на Schloßstrasse. Вирзиг созвонился с Polizeirevier, где ему рассказали подробнее про задержанного. «С такими габаритами вполне можно было бы совершить что-то подобное, вроде позавчерашнего убийства, но вряд ли этот», – заключил Вирзиг, передав разговор с Revier Йеннингеру : «К тому же, он немец. Точнее, рожденный в Германии. Сейчас с национальностью «немец» может быть столько разных типажей, что уже впору вводить, как у наших заокеанских друзей что-то, вроде Nichtdeutscher Deutsch, ненемецкий немец.» Оба комиссара ухмыльнулись, и Вирзиг закончил : «…Еще точнее: тип не из русских по происхождению. Вряд ли его заинтересуют русские и их отношения друг с другом. Если у Вас, господин комиссар, более срочные дела, я съезжу взглянуть.» Йеннингер шумно по обыкновению вздохнул – из рассказа Вирзига следовало, что случай совершенно пустой, но надо был выполнить формальности. Он взглянул на часы – девятнадцать двенадцать. Йеннингер, раздосадованный потерей времени на пресс-конференцию и встречу с русскими, решил закончить с оформлением опроса свидетелей, чтобы было с чем идти к полицей-президенту. «Отлично, коллега! Поезжайте в управление и разберитесь сегодня с этим типом. Если что-то будет чрезывачайно интересное, сразу звоните мне. У Вас все?» Вирзиг чуть подумал и ответил : «Нет, больше ничего, кроме того, что я Вам передал. Я выезжаю.» Он встал, огромный, как и Йеннингер и им обоим стало тесно в кабинете. Йеннингер кивнул коллеге и пошел к себе.
Едва он устроился за столом и включил компьютер, как зазвонил телефон. С ним говорил комиссар из Берлина, управления Лихтенфельд. «Еще раз, простите, как Ваше имя? Ich habe