— Я не могу дать ему трубку, хефе… Я у Манолетте… Пью кофе… Он приказал мне уйти — я ушел. Приглашать его не намерен — у меня идиосинкразия к таким соплякам…
— Он не идиот, — ответил Вальтер. — Он хороший парень, только нервов не осталось, сами понимаете, чего ему стоило вырваться оттуда…
— Я не сказал, что он идиот, — Штирлиц вздохнул. — Идиосинкразия — это форма аллергии… У меня аллергия на таких нервических барчуков.
— В конце концов, вы служите у меня, Брунн. И перестаньте капризничать… Пусть его пригласит к аппарату Манолетте; дайте-ка старику трубку!
— Он моложе вас, — Штирлиц отчего-то обиделся за своего приятеля. — И не укладывается в постель, подхватив легкую простуду…
Голос Вальтера стал прежним — надтреснутым и поющим, словно на собственных похоронах:
— Доживите до моих лет. Макс! Как вам не совестно так говорить? Откуда в вашем поколении столько жестокости?
— Я всего на десять лет вас моложе, — ответил Штирлиц. — Одно поколение… Вам пятьдесят семь, мне сорок семь — какая разница?
— Огромная… Когда-нибудь поймете… Не сердитесь на молодого оболтуса… Нацисты попортили ему много крови… И дайте, пожалуйста, трубку Манолетте…
Штирлиц обернулся к бармену:
— Тебя… Он попросит, чтобы ты пригласил к телефону его родственника, паршивого барича…
Манолетте — хоть и держал в баре телефон уже четыре года — приложил трубку к плечу, как и все деревенские жители, неумело, с некоторой опаской:
— Ты еще не умер, мальчик? — прокричал он. — Вообще-то я не против! Твои близкие должны будут угостить нас вашим немецким вином, оно мне нравится, Отто!
Манолетте захохотал, пообещал сходить за Гансом и посоветовал Отто кончать игру в дурака, скоро начнется самый бизнес, а он намылился в Байрес, какой толк от эскулапов, одни расходы…
…Ганс, видимо, несколько отогрелся, потому что нос его не был уже таким синим; не глядя на Штирлица, он подошел к телефону и набрал номер:
— Ты просил меня позвонить, дядя Отто?
Видимо, то, что он услышал, заставило его крепко прижать трубку к уху и повернуться к Штирлицу и Манолетте спиной; несколько раз он хотел возразить, но, видимо, Отто Вальтер грубо его обрывал; наконец, положив трубку на стойку, Ганс, не глядя на Штирлица, сказал:
— Он просит вас к аппарату.
Голос у Отто снова был умирающий, в чем только душа держится:
— Макс, сейчас он принесет вам извинение… Выпейте с ним за мой счет и позвольте мне, наконец, заняться здоровьем, оно того заслуживает…
— Хорошо, хефе… Пусть извиняется при Манолетте, мы выпьем за ваш счет и попробуем вместе поработать… Но вы же меня успели немножко узнать: если ваш родственник позволит себе такой тон и впредь, то, не обижайтесь, я уйду, оттого что помню древних: если говорят, что благороднее родиться греком, чем итальянцем, так пусть добавят: почетнее быть рабом, чем господином…
Манолетте прищелкнул пальцами:
— Красиво сказано, Максимо!
Как все испанцы, он превыше всего ценил изящество слова; дело есть дело, суетная материя, тогда как фраза, произнесенная прилюдно, таящая в себе знание и многомыслие, останется в памяти навечно.
Ганси шмыгнул острым носом (Штирлицу казалось, что на кончике должна постоянно дрожать прозрачная капля; воробей, а фанаберится), откашлялся и сказал на ужасающем испанском:
— Простите меня, сеньор Брунн, я был груб, но это из-за холода…
— Да, к нашим холодам не так легко привыкнуть, — сразу же откликнулся Манолетте, достав из шкафа три высоких стакана. — Но с помощью дона Максиме вы здесь быстро освоитесь… Что будете пить?
— Вообще-то я почти не пью, — ответил Ганс, подняв на Штирлица свои маленькие пронзительно-черные глаза, словно бы моля о помощи. — У нас в семье это почиталось грехом…
— Да? — Манолетте удивился. — Вы из семьи гитлеровцев?
Ганси даже оторопел:
— Мы все были против этого чудовища! Как можно?! Мой дедушка — пастор, он ненавидел нацистов! И потом Гитлер не запрещал пить! Наоборот! Просто он сам ничего не пил… Другое дело, он преследовал джазы, потому что это американское, не позволял читать Франса и Золя — евреи. Толстого и Горького — русские, но пить он не возбранял, это неправда…
— А как с прелюбодеянием? — поинтересовался Штирлиц.
— Если вы ариец, это не очень каралось… Другое дело, славянин или еврей… Ну и, конечно, для СС это было закрыто, Гитлер требовал, чтобы коричневые члены партии соблюдали нравственный облик и хранили верность семейному очагу.
Не врет, отметил Штирлиц, а в глазах испуг, здорово, видимо, его накачал Отто, «орднунг мусс зайн»,[2] не хами старшим, милок, не надо.
— Выпейте глоток вина, — сказал Штирлиц. — За это от дедушки не попадет…
— От дедушки ни за что не попадет, его убили нацисты, — ответил Ганс и прерывисто, совсем по-мальчишески вздохнул.
— За его светлую память, — сказал Манолетте. — Нет на свете людей более добрых, чем дедушки и бабушки…
— Налейте ему розовое — «мендосу», — попросил Штирлиц, — оно очень легкое.
Ганс выпил свой стакан неумело, залпом, видимо, решил быть мужчиной среди мужчин; обстановка к тому располагала — изразцовая печь, завывание вьюги за окном, угадывавшиеся в молочной пелене склоны гор, красные опоры подъемников, торчавшие среди разлапистых сосен, двое пожилых мужчин в грубых свитерах толстой шерсти, лица бронзовые, обветренные, в руках — спокойная надежность, в глазах — улыбка и доброта.
— Замечательное вино, господин Брунн, — сказал Ганс. — Спасибо, что вы посоветовали уважаемому сеньору налить в мой бокал именно этого розового вина… Дядя Отто сказал, что мы можем пообедать за его счет, не только выпить…
— Втроем? — поинтересовался Штирлиц.
Лицо Ганса вновь стало растерянным, совсем юношеским:
— Этого он не уточнил… Он просто сказал, чтобы мы выпили и перекусили за его счет, он возместит…
— Значит, будем обедать втроем, — заключил Штирлиц. — Не можем же мы пить втроем, а закусывать только вы и я?!
— Конечно, в этом есть определенная неловкость, но…
Штирлиц, сразу же поняв состояние Ганса, подвинул ему телефон:
— Звоните… Если ваш дядюшка ответит, что намерен расплатиться за двоих, тогда я пообедаю с Манолетте, а вы закажите себе еду за собственный счет.
— Не считайте меня полным остолопом, ладно? — Ганс снова озлился. — Я приехал из американской зоны оккупации и научился вести себя цивилизованно… В конечном счете можно предъявить дяде Отто счет за питье на троих, а обед, который мы вкусим все вместе, будет означен как угощение на две персоны.
Манолетте рассмеялся:
— У тебя пойдет дело, Ганс! Хорошо, что ты обтерся среди американцев, эти люди знают, как надо делать бузинес.
— Чем занимались в зоне? — спросил Штирлиц.
— Чем только не занимался, — Ганс, наконец, открыто улыбнулся, и лицо его сделалось симпатичным и добрым. — Я и грузчиком был, и в газете работал, в христианской, на нее американцы сразу выдали разрешение, и экскурсоводом у тех солдат, что приезжали на воскресенья из Зальцбурга в Вену, и директором фирмы проката штатского костюма и обуви… Я, кстати, на этом и собрал деньги для поездки в Аргентину…
— Это как же? — поинтересовался Штирлиц. — Где вы доставали гражданские костюмы? Сколько? Для кого?
Ганс рассмеялся еще веселее; Штирлиц налил ему стакан вина: «Выпейте, пока Манолетте жарит мясо, можно пропустить по второму».
— Видите ли, американцам запрещено ходить по девицам легкого поведения в форме, — ответил Ганс. — А они же изголодались в своих гарнизонах… Ну, когда я нанялся экскурсоводом, я это быстренько понял и решил сделать свой бизнес… Я заметил, сеньор Манолетте называет дело «бузинесом», — это он так шутит?
— Нет, — ответил Штирлиц, — многие испанцы именно так произносят это американское слово…
— «Бузинес», — рассмеялся Ганс и выцедил второй стакан, заметно охмелев. — Я набрал костюмов, ботинок, пальто и рубашек у всех знакомых… Каждому платил процент с выручки: дал три костюма и три пальто — получи пять процентов, дал десять — вот твои семь. Я хорошо на этом заработал, только потом американская комендатура просекла, меня должны были дернуть, но я вовремя слинял в деревню.
Между прочим, парень подал неплохую идею, подумал Штирлиц. На заработанные деньги я могу купить лыжи и ботинки, будем сдавать их в нашем бюро проката, а мне платят процент; без денег я больше ничего не смогу поделать; надо слетать к Кемпу в Кордову, пора отправиться в Байрес, время думать, как наладить связь с Роумэном…
— Слушайте-ка, Ганс, я тут поднакопил денег, думаю купить инвентарь… Дам на прокат в ваш центр, будете платить мне семьдесят процентов, идет?
— Двадцать, — спокойно ответил Ганс, но лицо его снова словно бы замерзло. — Дядина фирма престижна, к нему приходят сорок человек в день, я посмотрел расходные книги… Вы окупите затраты за полгода, потом пойдет чистая прибыль, за престиж платят, господин Брунн.