- Это было просто, - ответил я. - Жалею только, что раньше тебя, падаль такую, не вычислил.
- Все ратуешь о спасении этого дурного мира? Фанатик ты, значит, оказывается? Нашел о чем ратовать. Они же тебя подставили, Боренька, и сколько раз подставляли. В любую минуту начнут штурм, сам поглядишь. И как только ты сносишь такое с собой обращение? Другой бы на твоем месте с твоими-то способностями давно взорвал бы все к чертям собачьим. А вместо этого вздумалось тебе тут жертвовать собой, подвиги учинять. Детишек, небось, пожалел?
- Не твое дело, подонок.
- Напрасно ты так, Боренька. Я же понять тебя хочу; что тобой движет, разобраться. А ты заладил: "падаль, подонок". Не к лицу тебе, герою, так ругаться.
- Говорю, что думаю.
- Молодец, конечно. Всегда ценил таких вот, прямолинейных: легко внушению поддаются. Но все-таки, Боренька, будь поаккуратней со словами, ладно? Сам знаешь, я человек нервный, измученный нарзаном. Хоть и уважаю тебя до невозможности, но смотришь, ненароком и пристрелю. Что потом мне прикажешь делать?
- Твои проблемы, - сказал я. - Нечего было сюда забираться.
- Что бы ты понимал, Боренька, в этой жизни, что бы ты понимал...
Герострат не удерживал меня больше на мушке. Словно в подтверждение своим словам он размахивал рукой, в которой сжимал рукоятку пистолета, и дуло ходило туда-сюда, туда-сюда, почти на мне не останавливаясь. Еще один удобный момент, но мы-то помним, что по-настоящему удобных моментов для нападения при разговоре с этим человеком не бывает....
- И вот ведь что интересно, дорогой ты мой, вроде и есть в тебе все признаки сильной личности. Вроде меня или этого твоего Мартынова, но не тянешь ты где-то, не вытягиваешь на главный поступок, чтобы переступить, плюнуть и переступить через кого-нибудь. Почему так при твоих-то задатках? Вот в чем разобраться хочу.
- Для этого ты меня сюда пригласил?
- И для этого тоже, Боренька, а как же? Разобраться надо.
- Естествоиспытатель, - определил я в подначку.
Герострат хохотнул.
- Не без того, Боренька, верно подмечено. Люблю разной эмпирикой заниматься. На досуге. Хобби у меня такое. Вот и теперь решил опытец провести, пока нас с тобой не прикончили. Последний будет штрих к нашему групповому портрету, не находишь?
- Никогда не имел склонности к групповухам.
- Но согласись, как красиво получается. Не хватает только нам какого-нибудь борзописца с легким пером, чтобы запечатлеть для потомков всю прелесть ситуации.
Я промолчал.
- Так-то вот, Боренька, - не остановился на достигнутом Герострат. - А ты почему-то через детишек перешагнуть не захотел. Но через меня-то перешагнешь, надеюсь? Не морщись, перешагнешь! Я ведь для тебя кто? Подонок, падаль распоследняя, мерзавец чокнутый и прочие весьма лестные для меня эпитеты. Не человек - воплощение зла. Такого придавить - душа возрадуется, нет? Перешагнешь ведь, Боренька, перешагнешь. С восторгом откажешься от своего чистоплюйства ради такой-то возможности.
- Не записывай меня в толстовцы, - сказал я. - После всего, что ты сделал...
- А что я такого сделал-то, Боренька, милый ты мой? - перебил живо Герострат. - Экспертов примочил, так они, суки, не соглашались помочь мне с встроенными в мою башку психомодулями разобраться. Центр их долбаный подпалил - так это ж на пользу миру во всем мире.
Я начал перечислять, загибая пальцы:
- Эдик Смирнов, Венька Скоблин, Андрей Кириченко, Юра Арутюнов, Люда Ивантер, Евгений Заварзин и еще десятки непричастных людей. Одна "АРТЕМИДА" чего стоила, - тут мой голос дрогнул, и я все-таки сорвался, закричал: - Зачем?! Что они тебе сделали?! Что мы вообще все тебе сделали?! За что ты нас ненавидишь?! - и осекся, увидев, как страшно изменилось лицо Герострата.
Оно застыло, улыбочка искривилась в оскал, а когда разбежавшиеся в стороны зрачки вернулись на положенное им место, я увидел в их глубине ту самую затаенную боль, какую видел уже в глазах Марины.
- Зачем? - переспросил Герострат глухо. - Почему? Да ты знаешь, что они со мной сделали? Знаешь, КАК они делали?..
И его прорвало. Он говорил долго: дольше, чем Марина перескакивал с одного на другое, часто невнятно и сглатывая целые фразы, торопясь, словно в страхе не успеть выложить мне все до конца. Он был откровенен, сейчас ему не было смысла врать, и картина, обрисовывающая деятельность Центра, прояснявшаяся с каждым его словом, выходила более чем неприглядной.
- Двадцать лет... - говорил он. - Ты можешь себе это представить? Двадцать лет!.. Как начиналось? Я был из тех, кого называют прирожденными лидерами. Сначала в школе. Все признавали мое превосходство. Со мной не спорили даже учителя. Да, у меня не было друзей, потому что не может быть друзей у лидера. Но и врагов не было: уровень не тот. А потом в армии... Со мной офицеры боялись связываться: знали, что всего двумя словами могу убедить кого угодно в своей правоте. Один политрук со мной ладил и способностями моими пользовался. Знал, что мне и любой солдат подчинится, любой разгильдяй с амбициями будет радостно мне сапоги облизывать, стоит только моргнуть. Потому и было у меня лучшее отделение во всей дивизии... А когда собирали персонал для работы в Центре, то обратились в воинские части, есть ли, мол, у вас ребята с такими вот наклонностями. Наш политрук сразу про меня вспомнил, и хотя жалко ему было со мной расставаться, но решил, видно, что удастся таким образом выслужиться, оче редную звездочку за рвение получить. Так что расстался и, может быть, получил. Первым он был, кому повезло через меня переступить. А потом пошло-поехало... Из сорока кандидатов отобрали меня, призвали к высокой сознательности комсомольца и воина Советской Армии и началось... Сто сорок шесть операций. За двадцать лет. Ты можешь себе такое представить? Сто сорок шесть!.. И боли, головные боли... дни боли, месяцы боли, годы боли. Ни секунды передышки, ты можешь себе представить? А нейроблокада?.. Когда тела не чувствуешь, ресницами даже не можешь пошевелить... А страх при этом какой, можешь себе представить?.. Да куда тебе... А потом меня били, чтобы зафиксировать реакции... Неделями держали на одной воде... Электроды вживляли... И били, били, били... А еще у меня сын был. Мой Володя. Родился, когда меня в армию забирали. Вот ты тут за детишек заступился, а ему знаешь, сколько было, когда они... Десять лет ему было... А они бритвой... резали ему пальцы... пальчики ему резали... чтобы реакции зафиксировать... резали... А он кричал! Если бы ты только слышал, как он кричал!.. Они и через него переступили, понимаешь ты или нет?! За что, скажи, мне их любить? Простить им это, да? Простить?! Раскланяться вежливенько и сказать: "Извините, ребята, х.... вышла"?.. Что прикажешь мне после всего этого исповедовать? Смирение? Подставьте, мол, вторую щеку? Да я взорвать готов, спалить все... сволочей этих!..
- Я не знал, - забормотал я растерянно: меня ошеломили неподдельные горе и боль этого (врага?) Человека, и на секунду даже мне показалось, что все остальное - мелочь, прах в тени его горя и боли.
- Ну и что? Не знал - теперь знаешь. Что, извинишься передо мной? Выступишь на суде главным защитником? Как, после сотни-то невинно убиенных? Переступишь ты, переступишь и ты. Не первый и не последний. Переступишь, как все переступают. Но сначала скажи ты, самый умный, самый великолепный мой враг, скажи мне, неужели весь этот мир, где одни с легкостью переступают через судьбы других, разве весь этот храм, где полили алтарь кровью моего десятилетнего сына, разве не заслужил он того, чтобы сжечь его, спалить дотла?!
Я молчал, я не мог ему ответить. Да и что можно ответить человеку, которому волею судьбы пришлось стать игрушкой в чужих грязных руках. Хотя о чем я? Какая тут, к черту, "воля судюбы"... Его жизнь, его семья оказались размолоты в лязгающем сцеплении двух систем ради победы в будущей умозрительной войне, но только вот он не смирился, как смирилась со своей потерей Марина; он попытался вырваться, и рывок к свободе оказался сопряжен с большой кровью, потому что по-другому он уже не умел. А система не сдалась, система не признает поражений, и снова закрутились-завертелись колесики, закрутились сифоровы, мартыновы, хватовы и лузгины, чтобы снова достать его, снова переломать, приспособить к новым условиям. И я в том тоже участвую, и значит, мой последний шаг тоже предопределен: переступить, переступить через него, как многие до меня переступали. Что я мог ему ответить?..
Герострат наконец замолчал, выговорился. В течении долгой паузы лицо его размягчилось, снова потекли, сменяясь, мимические состояния. Герострат стал прежним. А ко мне вернулось прежнее к нему отношение. Подпорчено оно было теперь слегка, но в целом...
- Вот так, Боренька, - подытожил Герострат. - Такие вот дела. Но что это я все о себе, да о себе. Тебе, наверное, тоже есть что вспомнить.
- Есть, - не стал возражать я. - Но тебе нет смысла об этом рассказывать. Ты и так все обо мне знаешь.