— Перекусить хочешь? — спросил Эронимо.
— Выпью кофе.
— Ты здорово похудел за последнюю неделю.
— Часто спускался, сильные нагрузки…
— И стал белым…
— Выгорел… Катался без шапки…
— А мне казалось, ты совершенно не катался… Словом, меня вызывали в секретную полицию, Максимо.
— Поздравляю, — Штирлиц вздохнул. — Туда вызывают только уважаемых граждан… С шантрапой дела не имеют, ее просто сажают в подвал…
— Меня спрашивали о тебе, Максимо.
— Обо мне?! Вот уж, действительно, делать им нечего!
— Они спрашивали, не учил ли ты кататься одну испанку…
— Почему «одну»? Я учил пятерых испанок, ты что, забыл?
— Я-то помню… Но их интересовала женщина с зелеными глазами, которая могла быть на горе только один раз, потом исчезла.
— Хм… Я такой не помню…
— Я тоже, — ответил Эронимо. — Сколько сахару класть?
— Не клади.
— Ты расстроен тем, что я тебе сказал?
— Вообще-то, я не люблю, когда мной интересуется тайная полиция.
— А кто любит? Только все под ней живут… Ходят, влюбляются, планируют, плачут, ищут, мечтают, а все равно сверху тайная полиция… Как словно в душу постоянно глядит…
Штирлиц тихо сказал:
— А ты не позволяй! До тех пор, пока можно не позволять, — не рискуя при этом зазря потерять голову — не позволяй. А прижмет — бери топор и уходи в горы; к лесорубам они не подкрадываются… Если человек один на один с природой, нарубил красного дерева, сдал подрядчику, — он их не интересует… Их интересует общность, Эронимо… Когда слово и мысль одного могут, словно пожар, перекинуться на всех…
— Я им ничего не сказал, Максимо…
— Зря. Надо было ответить правду.
— Может, они только того и ждут, чтоб я ответил правду. С ними лучше всего молчать, как пень, не знаю да не помню…
— Кого еще вызывали?
— Не слыхал. Я не мог не сказать тебе, что было со мной.
— Спасибо, Эронимо… Я должен понять так, что тебе меня подменить — в этой ситуации — не с руки?
— Только не подумай чего плохого, Максимо… Я должен тебя спросить: сколько будут платить твои компаньоны-«гринго»?
— Правильный вопрос… Обычная людская глупость: неудобно прямо спросить о деньгах, решат, что, мол, шкура, только и думаю, что о монетах… Янки молодцы, с самого начала договариваются о цене… «Ах, как вульгарно, ах, все ценят монетой!» Все так, зато потом нет страданий, «почему мало запросил, зачем задешево отдал, надо было б больше просить»… Ну и проси! Чтоб потом не таить в душе обиду… А вы все как один гранды, деньги — суета, главное — душа и достоинство… Вот и живите без денег, на одно достоинство. — Штирлиц раздраженно допил кофе, снова закурил. — Мои компаньоны, конечно, захотят тебя обобрать. Это закон бизнеса. А у тебя на то зубы, чтобы кусаться… И руки, чтобы врезать по уху. И никогда не экономь в долларе, в песо: пойди к юристу, уплати ему столько, сколько он просит, но уясни себе все, абсолютно все — что могут компаньоны, а что нет. Пока не научишься пользоваться законами, будут прижимать к ногтю… Люди изобрели закон, чтобы защищаться без оружия, умом… Словом, получать будешь в три раза больше, чем тебе сейчас платит хозяин.
— Но ты говоришь так, Максимо, словно уходишь навсегда, — тихо заметил Эронимо.
— А если и так? — спросил Штирлиц. — Тогда что? Даже если ты скажешь об этом в тайной полиции, они тебе уплатят десять песо, не деньги…
— Хорошо, я уйду с этого места, брошу хижину, а меня через десять дней турнут твои компаньоны-«гринго». Тогда как? Такое может быть?
Штирлиц устало вздохнул:
— Может. Но если мы с тобой заключим договор хотя бы на полгода, то ты за эти полгода заработаешь столько, сколько здесь, — Штирлиц обвел глазами его маленькую деревянную хижину, — за два… У тебя отложится резерв… Не суй деньги в металлический ящик… Вкладывай в дело… Купи право на постройку своего подъемника… Не надейся, что тебя прокормит нынешний хозяин или муниципалитет… Думай о себе сам. То, что тебя турнут с моего места, — шанс из ста, но я не имею права лгать тебе хоть в малости… Если ты хорошо обслужишь «гринго», если они будут нахваливать тебя, когда вернутся в Штаты после склонов Барилоче, моим компаньонам нет смысла отказываться от твоих услуг… Их инструктор приедет с женой, значит, фирме надо платить ему за квартиру, это раз… Он должен знать испанский, это два… А сколько таких горнолыжников, кто живет в Штатах, говорит по-испански и хочет уехать на край света?
— Я тебе крепко помогу, если соглашусь с твоим предложением, Максимо?
— Да.
— Тогда делай все, как надо, я подменю тебя, езжай спокойно.
В отеле «Интерлакен» дым стоял коромыслом; загоревшие за четыре дня туристы из Чикаго и Далласа веселились вовсю; Штирлица встретили восторженными возгласами, усадили за свой стол, — сдвинули из трех, гулять так гулять, — сразу же налили виски и предложили выпить за этот благословенный уголок, нет ничего подобного в мире, за здешних обитателей, таких достойных и красивых, индейская кровь далеких предков, поэтика испанских конкистадоров и последних европейских переселенцев. Штирлиц согласился, молча осушил свой стакан, выбросив предварительно лед в хрустальную пепельницу, и предупредил гостей с севера, что завтра разбудит рыбаков в пять утра.
— Автобус особой конструкции, — заметил Штирлиц, — начала века, так что комфорта не обещаю, и дорога далека от уровня американских автострад, советую как следует выспаться и особенно не перебирать.
— Че, но это же прекрасно! — воскликнул один из шести рыбаков, взлохмаченный, краснолицый, восторженный аптекарь из Далласа. — Мы приехали не за комфортом, а за экзотикой!
— Кто вас успел научить этому аргентинскому «че»? — поинтересовался Штирлиц.
— Здесь так говорят все! Имеющий уши да услышит!
— К инструктору надо обращаться «маэстро», — сказал Штирлиц.
Аптекарь расхохотался:
— Но ведь «маэстро» играет в ресторане на скрипке!
— Это у вас в городе он играет на скрипке. А здесь слово «маэстро» означает «учитель». Приедете в следующий раз, обращайтесь к тренеру именно так, как я вам сказал.
— А почему на юге нашего континента, — спросила пожилая женщина в легком свитере, который подчеркивал ее — до сих пор еще — привлекательную фигуру, — так трепетно относятся к слову? Какая разница: «че», «маэстро»? И то, и другое красиво…
— Народы, которые выросли из рабства, — устало ответил Штирлиц, — относятся к слову религиозно, потому что начинали не с чистого листа, как в Штатах, а на обломках царств, где человек был лишен элементарных прав — в первую очередь на слово. Они еще до сих пор не выкарабкались из-под обломков абсолютизма. У них своды законов составлены так, что одна статья может опровергнуть другую… Постановления двухсотлетней давности не отменены, — боятся резких поворотов и поэтому постепенно погружаются в трясину… Чтобы начинать новое, надо открыто отринуть старое… А этого боятся… Поэтому такая прилежность традициям, а именно традиция предписывает форму обращения к каждому в соответствии с титулом и рангом.
— Что-то в ваших словах есть радикальное, — заметил далласский аптекарь. — Не знаю что, но я ощущаю это кожей.
— У вас хорошая кожа, — заметил Штирлиц и поднялся. — В пять бужу, до утра!
Он вышел из гомона, из жаркой, дружеской духоты бара на улицу; небо было близким и звездным; новолуние; ну, загадывай желание, сказал себе Штирлиц, обязательно сбудется. Я загадал его, ответил он себе, я загадал в ту минуту, когда увидел то страшное фото; я отплачу им за тебя, ящерка, я отомщу им так, что это запомнится надолго, зелененькая… Человек рожден для того, чтобы увидеть прекрасное и быть счастливым, ведь его пускают в этот мир ненадолго, на какой-то миг, все быстролетно, а ему приходится воевать, становясь жестоким животным, только во имя того, чтобы осуществить заложенную в нем с рождения мечту о красивом и добром. Неужели в этом и есть диалектика: лишь становясь жестоким и холодным, ты можешь удержать то прекрасное, что есть окрест тебя?!
В час ночи, когда ни одного огонька в городе уже не было, засыпают здесь рано, Штирлиц, не включая света, оделся, натянул черный свитер с высоким воротником, чтобы прикрыть бороду; этот мальчик из банка прав, я поседел за пять дней, я стал седеть, как только прочитал ту газету о ящерке, седой, как лунь; плохо, когда ночью что-то выделяется на лице; краситься смешно; просто, когда начну дело, укрою нижнюю часть лица темным воротом, седина останется только у висков и на щеках, пусть, такое запоминают как неопрятность, старик не побрился, никто не воспримет камуфляж как желание скрыть седую бороду.
Из дома (он снимал мансарду на улице Эльфляйн) Штирлиц выскользнул тенью; подобрал такое жилье, чтобы из парадного было два выхода — во двор и на тротуар; перемахнул через небольшой заборчик и оказался в темном проеме между двумя коттеджами; отсюда вышел на параллельную улицу Морено; прижался к стене дома; конечно, если бы шел снег и пуржило, все было бы легче, подумал он, ничего, в конечном счете у меня теперь есть выход, он единственный, особых размышлений не требует, я так устал, что надежды уже нет; механическая работа, словно бы я не живой человек, а металлический автомат, запрограммированный на выполнение определенной задачи.