Обо всем доложил Яну. Никогда я не могу понять, доволен ли он моей информацией или нет. Иногда мне кажется, что он слушает, но не принимает во внимание, не находит в том, что я говорю, ничего нового. Мне порой казалось, что он не Моха или Видроня хочет проверить, а что объектом контроля и проверки являюсь я и что ему важно мое собственное отношение к добытой информации. Впрочем, все мы — Мох, Видронь, я, каждый из нас — подвергаемся постоянной оценке полковника, мы можем быть признаны полезными или нет, нас могут скомпрометировать факты, найти которые в жизни каждого человека не составляет труда, и только он, Вацлав Ян, хотя сейчас он и не имеет формально никакой власти, взял на себя право оценивать людей, не подлежа этому сам. Я подумал о его удивительной магии, которой тоже поддался, доходило до того, что я считал кощунством уже одно только предположение, будто можно поставить полковника в один ряд с Мохом или Видронем. Я не смог бы отыскать в его жизни компрометирующие факты. Да и есть ли они? Мне кажется, что в жизни Вацлава Яна существуют только те факты, которые полковник сам выбрал после долгих размышлений, ну как, например, он выбирает кресло, или место для лампы, или движение руки, отодвигающей пачку с сигаретами.
Я когда-то читал такой роман: действие одновременно происходит в реальном мире и нереальном, как будто бы в высшем. В этом втором существует только программа событий, идеи, игры, которые воплощаются в реальном мире и в то же время могут в любой момент быть уничтожены. Факт может иметь место, а потом его можно просто-напросто зачеркнуть, выбросить из истории, но не навсегда, потому что, если в процессе игры возникнет снова такая необходимость, факт опять всплывает со всеми вытекающими последствиями. Что-то похожее я чувствую, когда докладываю Вацлаву Яну. Любую информацию, которую я приношу, он может умалить или просто ее не заметить. Если он хочет, чтобы Видронь был чист, неполомицкая афера перестает существовать, факт зачеркивается. Но не навсегда. Его можно извлечь из небытия, создать как бы снова. Память Вацлава Яна — это не обычная человеческая память. Если он считает нужным, то действительно забывает, а не делает вид, что забыл. Если захочет вспомнить, то это уже не факт, о котором он знал раньше, а как бы новый, из только что принесенного рапорта. Но это вовсе не значит, что он схватит Видроня за горло при помощи этого Дудковского в тот момент, когда Видронь захочет от него ускользнуть или выйдет из повиновения. Неполомицы могут всплыть из небытия и тогда, когда все будет в полном порядке. Неполомицы ударят по морде Видроня независимо от каких-то расчетов или вопреки всяким расчетам. Да и что я могу знать о соображениях полковника Вацлава Яна?
Я привык, что мне не говорят ничего или говорят очень мало. Конечно, это касается крупных дел. Я должен догадываться сам по полученным заданиям, по их предположительному смыслу. Вацлав никогда не спрашивает, хочу ли я выполнить его поручение. Он знает, что я буду выполнять, хотя, само собой разумеется, я делать этого не обязан. Вацлав Ян никогда не спрашивает моего мнения, даже тогда, когда нужно ввести в дело людей, о которых я знаю больше, чем он. К примеру, Смажевский. Не глядя на меня, демонстрируя свой профиль, он сказал: «Я разговаривал со Смажевским. У него много своих людей в Варшаве. Разберись». Если бы он на меня посмотрел, то сразу понял бы, что тут разбираться нечего. Смажевский — это труп, это история. Уж лучше Альфред. Да что тут я! Он тогда, говоря о Смажевском, не посмотрел на меня, а просто констатировал, поручал, поэтому я подумал, что, может быть, я чего-нибудь не знаю. Часто так бывает, когда слушаешь Яна.
Когда он кончил, я встал, чтобы попросить разрешения идти. Только тогда он взглянул на меня. И как-то неприязненно. Встал, что случалось редко, и собрал карты со столика. Делал он это, как всегда, медленно и аккуратно. «Ты ничего не понимаешь, — сказал он, — ничего не понимаешь, но это не страшно». Я подтвердил его слова своим обычным: «Так точно».
Он собирал карты и раскладывал их по колодам. Две маленькие колоды, одна с голубой, а вторая с желтой рубашкой. Было видно, что он что-то обдумывает и хочет мне об этом сказать. И начал полковник как будто бы с середины. «Понимаете, Юрысь, — сказал он, — вы, так же как и я, хорошо знаете, что власть — это свинство. Свинство заключается в самой природе власти, и без этого нельзя обойтись, ибо власть нужно строить в тени, из людских подлостей и страхов, там, где легко опоганить любую идею и обезобразить любую мысль, там прежде всего на виду подонки, которые пытаются поймать в свои силки честных людей. Так в чем же дело? — спросил он. — В чем же дело? — повторил. — В том, Юрысь, чтобы этим свинством, каким является власть, занимались люди с чистыми руками, чтобы делали свинство, оставаясь незапятнанными, не давая себя втянуть в грязь, и в то же время были в центре событий».
Меня удивил тон, а не слова, и мне казалось, что я где-то это уже слышал. Не знаю, точно ли я передаю то, что он мне сказал, но смысл, без сомнения, тот. Что касается намерений Вацлава Яна, они яснее не стали. Но ведь полковник и не собирался посвящать меня в свои дела, он просто объяснял.
В тот же самый день он поехал в Константин. Через час после встречи со мной. Снова к Барозубу. Его туда привез на машине Крук-Кручинский, а я не спешил, потому что знал, куда они едут, и к тому же догадывался, кто там будет. В последнее время у Барозуба с деньгами стало совсем плохо, ничего не издает, и говорят, что ничего не пишет. После «Теней легенды» он как-то отошел от жизни, редко бывает в Варшаве, а навещают его все время одни и те же люди, или вместе, или по отдельности: Вацлав Ян, генералы Мох и Жаклицкий, Крук-Кручинский, адвокат Пшегуба, депутаты Пшемек и Вехеч, ну и, конечно, Завиша-Поддембский, самый ловкий из них, хотя ему в последнее время не очень-то везет. Он бросил торговлю лесоматериалами, распалась его экспортная компания, говорят, министр Щенсный предложил ему какую-то должность в Лондоне, но Завиша отказался, объяснив, что не выносит канцелярского ярма, а ценит вольную жизнь. Он всегда был такой, еще в Бригаде и потом в Отделе, но, пожалуй, более дисциплинированный, ну и не дружил с Барозубом, хотя они служили в одном взводе. Удивительно, что Завиша к тому же снюхался с «исправленцами»[13], раньше он этих людей не любил, считая их обыкновенными хлыщами. Мне говорил Очековский, что Завиша собирает теперь объявления для нескольких газет и этим живет. Вот до чего дошел!
Так вот, у Барозуба в Константине дом с садом, который он купил в двадцатые годы, когда еще была жива его жена. Хозяйство у него ведет служанка Марыся, фамилия ее Чёк, она очень привязана к Барозубу, женщина сварливая и неприступная. Ей уже под пятьдесят, и она абсолютно не верит, чтобы кто-то мог всерьез ею заинтересоваться и лишить невинности. Любит рассказывать, что господа ели за ужином: для полковника Яна всегда приготовлена селедка, запеченная с грибами, это его любимое блюдо, а Крук-Кручинский обожает острые зразы по-венгерски, Вехеч и Пшемек вообще не знают, что у них лежит на тарелке, прямо противно смотреть, а еще она говорит, что Барозуб в последнее время совсем опустился, потому что пани Ванда (Ванда Бженчковская, жена советника из МИДа, любовница Барозуба) перестала приезжать. Марыся говорит об этом с тайной радостью, ибо в этом доме, кроме нее, никакая другая женщина быть не должна. Правда, следует отметить, что дом Барозуба — мебель, обивка, планировка комнат, даже гараж, хотя у хозяина нет автомобиля, — оборудовала именно пани Ванда. В Варшаве уже поговаривали о разводе Бженчковских, как будто и Барозуб не отрицал, что подумывает о вступлении в брак, а тут вдруг все, неизвестно почему, лопнуло, и никто не сплетничает по этому поводу, а я по-настоящему этим делом не занимался, считаю, что не такое уж оно важное.
Комендант как-то сказал, что на Барозуба всегда можно положиться, но я думаю, что в этом человеке что-то оборвалось, и, видимо, Ванда предпочла солидного советника чудаку-писателю, хотя и великому, ведь до сегодняшнего дня дети учат наизусть его «Гусарские песни».
Служанка Марыся не слышала разговора за столом: впрочем, я не уверен, смогла бы она, да и захотела бы мне его передать. Мне кажется, что до Марыси доходят только отдельные слова, которые из нее извергаются после того, как она съест большое количество пирожных. Вот хотя бы слово «завещание»: Марыся должна была бы его запомнить, потому что часто размышляет над тем, оставит ли ей Барозуб что-нибудь по завещанию или нет. Правда, она в том же возрасте, что и хозяин, но уверена, что переживет его.
Так о чьей же посмертной воле говорили? Марыся заявляет: «Нас не касается, о чем там господа ведут разговоры». И добавляет, что Вацлав Ян молчал… Я думаю, что это правда. Он слушал других, главным образом, наверное, Жаклицкого и Моха, а со взглядами Жаклицкого мы хорошо знакомы, да он их и не скрывает. Как, скажем, и я, правда, это не значит, что у меня взгляды те же, что у Жаклицкого, просто мои взгляды, если вообще стоит о них говорить, ни для кого не имеют значения и абсолютно никому не нужны. (Это последнее предложение зачеркнуто.)