А Харрис гнал машину, выжимая акселератор до отказа, и по-прежнему думал о том, что все эти «Бэлл», ИТТ, «Мэйлы», Диктатуры, демократии, генералы ничто в сравнении с тем, что произошло у Клаудии. Нам осталось жить сущую ерунду, говорил он себе, какие-то пять-десять лет; можно считать, что мне уже сорок восемь, до декабря всего ничего, отпущен хвостик, а я один, всю жизнь один, потому что ждал, каждый день ждал встречи с чудом и проходил мимо того, что казалось обыкновенным, Клаудиа виделась мне простой испанкой, которая мечтает о том, чтобы нарожать кучу детей, устраивать ежедневные уборки, наблюдая за тем, как служанка развешивает на солнце простыни, посещать церковь и раз в год выезжать к морю, чтобы потом говорить об этом всю зиму. Но ведь она не такая, я сам виноват в том, что придумал себе такой образ, я не смог ее понять, навязать ей ее же саму, мужчина — если он настоящий мужчина, а не мозгляк, вроде меня, — обязан навязать женщине тот образ, который создал в своем воображении, она бы смогла реализовать это, наверняка смогла. Все беды происходят из-за недоговоренностей, боимся выглядеть смешным, слишком властным, слабым или чересчур сильным, а надо всегда быть самим собою, а я всю жизнь играл в тот образ, который придумал себе в колледже, стругал себя под этот идеал и достругался. А Штирлиц… Да, да, его тогда звали Штирлиц, верно, как же я мог это забыть, никакой не Бользен, а Штирлиц, а Клаудиа звала его Эстилиц и всегда замыкалась, когда я спрашивал ее о нем, и никогда не убирала его фотографии со столика, несмотря на то, что он не писал ей и не звонил; исчез, как в воду канул, а она все равно хранила его фотографии. А я приносил ей цветы и мучил ее разговорами про живопись Сислея и открытия Резерфорда. А ей нужен был мужик, властный и сильный. И мне теперь, когда я понял это, конец. Я не смогу подняться. И не вздумай лгать себе, что можешь. Думай о приспособлениях, тебе ничего другого не остается, сочини для себя пристойную и приемлемую ложь и следуй ей; найми какую-нибудь танцовщицу, тебе же нравятся женщины абсолютных форм, попробуй найти балеринку, которая нуждается в покровительстве, подчини ее себе и чувствуй подле нее свою силу. Или вытащи из бардака какую-нибудь проститутку, сними квартиру, она станет боготворить тебя, проститутки благодарные люди, они платят добром за добро. Ну да, возразил он себе, конечно, добром, как же иначе, только в ее животной памяти постоянно будут все кобели, а ты со своими комплексами будешь вроде как на десерт; когда человек сыт, он не откажет себе в том, чтобы съесть маленький кусочек вонючего сыра. Ты — не мясо, Роберт, ты сыр, сухой и невкусный, который подает твой дворецкий Беджамин на серебряном блюде, приросшем к его тонкой руке в синих склеротических прожилках.
Он снова представил себе, что сейчас происходит в доме Клаудии, явственно увидел, что вытворяет этот холодноглазый Штирлиц с женщиной, как он делает ее покорным животным, зажмурился, подумав, что это гнев поднялся в нем, однако нашел в себе силу признаться в том, что никакой это не гнев, а обычная похотливая ревность, которая всегда рождается на ущербном комплексе собственной неполноценности, сокрытом в самой таинственной глубине человеческой субстанции, именуемой Робертом Спенсером Харрисом.
А Штирлиц в это время лежал на тахте и наблюдал за тем, как доктор, вызванный перепуганной Клаудией, вводил ему в вену какую-то тягучую черную жидкость, и думал, что такого еще не было с ним: и боли его мучили, и хромота донимала в те дни, когда менялась погода, но чтобы терять сознание за столом и сползать безжизненно на пол — такого пока не случалось.
Это от нервных нагрузок, сказал он себе, больше этого не будет, потому что игра вошла в заключительную стадию, никаких неясностей; Пол теперь узнает мою настоящую фамилию и предпримет такие шаги, которые выведут на меня тех, кто заинтересован в том, чтобы до конца понять, кто я есть на самом деле. Я не знаю, кто это будет — те, кто стоит за Кемпом, если за ним действительно кто-то стоит; его. Пола, боссы, обладающие правом анализа всех архивов; кто-то третий, вообще неведомый, но теперь все убыстрится, у меня просто-напросто не будет возможности выпустить себя из-под контроля, как это случилось здесь, только что. Это объяснимо, я почувствовал здесь не просто островок безопасности, я вдруг ощутил любовь, я отвык от того, чтобы даже позволить себе думать, что тебя любят, что ты нужен кому-то в этом жестоком и пустом мире, что тебя ждут, и это не там, куда невозможно добраться из-за тех линий, которые проведены легкими пунктирами на вощеных листах географических карт, а наяву становятся надолбами и шлагбаумами, но здесь, рядом, подле тебя всего шесть часов поездом или семь на автобусе, сущая безделица.
— Придется полежать недельку дома, — сказал доктор. — Я затрудняюсь сказать, что с вами было, видимо, следствие несчастного случая, — он снова посмотрел на грудь Штирлица, разорванную белым хрустким шрамом. — А может быть, это легкий спазм сосудов головного мозга. Я пропишу вам сбор трав, здесь в горах прекрасные травы, это наладит вам давление. Только исключите алкоголь и никотин.
— Не исключу, — сказал Штирлиц. — Заранее обещаю: ни в коем случае не исключу.
— Но это неразумно.
— Именно поэтому и не исключу. Когда надобно каждую минуту включать разум, чтобы не сыграть в ящик, тогда жизнь теряет свою прелесть. Нет, лучше уж жить столько, сколько тебе отпущено богом, не думая каждую секунду, как ты поступил, помрешь или выживешь…
Доктор посмотрел на Клаудиа с изумлением:
— Сеньора, вы должны заставить мужа подчиниться моей просьбе.
— Все, что делает сеньор — правильно, — сказала Клаудиа, — благодарю вас, вы очень помогли, набор трав он пить не станет, лекарства тоже. Молю бога, чтобы он скорее смог вернуться на корт, это его спасет.
— Какой корт?! — доктор всплеснул руками. — Это — смерть! В его состоянии необходим покой! Никаких резких движений!
— Он саморегулируемый, — улыбнулась Клаудиа. — Любое предписание для него форма диктата, а он не выносит диктата… Пока еще встречаются такие мужчины, их очень мало, но за это мы их так любим… Все остальные рады подчиниться, а он не умеет приказывать, а уж тем более подчиняться.
— Вы говорите, как англичанка, сеньора.
— Я говорю, как женщина, доктор.
Клаудиа проводила старика в прихожую, положила ему в карман надушенный конверт с деньгами, выслушала шепот доктора про то, что положение сеньора весьма и весьма тревожное, попросила разрешения обратиться еще раз — в случае крайней нужды, выслушала любезное согласие и вернулась в гостиную.
— Включи радио, — попросил Штирлиц. — У тебя слишком тихо, я жил последние месяцы в таких комнатах, где окна выходили на улицу, привык к постоянному шуму.
— Какую станцию найти?
— Любую.
— Музыку? Или новости?
— Все равно. А потом сядь ко мне, зеленоглазая.
Она нашла станцию, которая передавала хорошую музыку, песни Астурии, очень мелодичные и грустные, подошла к тахте, опустилась на ковер у изголовья, так, что ее лицо было вровень с лицом Штирлица, поцеловала его лоб быстрыми, легкими поцелуями, они были очень целомудренны, наверное, так мать целует дитя, подумал Штирлиц, я никогда не ощущал этого, я не помню маму, отец не целовал меня с тех пор, как я подрос и отстранился от него; мальчики смущаются открытых проявлений отцовской ласки, а папа тогда обиделся, он после этого ждал, когда я подойду к нему и ткнусь лицом в ухо, только после этого он обнимал меня, гладил голову и быстро, как Клаудиа, прикасался к моей щеке сухими губами…
— Ты попросишь свою горничную купить мне билет на поезд?
— Нет.
— Почему?
— Потому что я очень не хочу, чтобы ты уезжал.
— Я тоже не хочу. Но я вернусь. Если хочешь, навести меня в Мадриде. У меня теперь сносная квартира.
— Конечно, хочу. Я бы навестила тебя и в подвале.
— Спасибо, — он погладил ее по щеке, она нашла губами его ладонь, поцеловала ее, замерла.
— Господи, какое это счастье, что я вижу тебя… Я так металась после того, как ты уехал, так искала кого-то, кто хоть в малости б на тебя походил… Никто не поверит, скажи я, что ты не спал в моей постели… Какие глупые мужчины, какие они все мнительные и слабые… Но я все равно положу тебя к себе, — улыбнулась она. — Сейчас ты просто так от меня не отделаешься.
— Ты думаешь, я откажусь? — улыбнулся Штирлиц. — Я не откажусь. Только боюсь тебя огорчить, я плохой любовник…
— Откуда ты знаешь, что такое хороший любовник? У женщин все это совсем по-другому, чем у вас. Вам самое главное то, а нам всего дороже, что до и после.
— Тогда я подойду, — снова улыбнулся Штирлиц. — До и после гарантирую.
— Тебе лучше?
— Конечно.
— Ты рад меня видеть?
— Да.
— На твоем месте испанец ответил бы «очень».