Роумэн сделал еще один глоток, снова закурил, продирижировал спичкой перед лицом Штирлица, дождался, пока она потухла, бросил ее в большую пепельницу и сказал:
— Так вот, я вам расскажу мою историю… Первые два дня после ареста меня не трогали… Со мной вел вполне культурные беседы высокий брюнет с игривыми глазами… Он говорил, что я теперь бесследно исчез, разбился при приземлении, утонул в озере, угодил в огнедышащую трубу металлургического завода, так что не надо питать никаких надежд на конвенцию о военнопленных. Он согласился при этом, что, возможно, кто-то в тюрьме мог запомнить меня, но и в этом случае не стоит уповать на возможную помощь швейцарского Красного Креста, потому что я был выброшен с парашютом не в военной форме, а в штатском, следовательно, я — лазутчик, а лазутчики не подпадают под статус военнопленных. «Я бы, — добавил брюнет, — голосовал за то, чтобы люди нашей профессии причислялись к солдатам, вдруг мне придется прыгнуть с парашютом где-нибудь во Флориде, но, увы, с моим мнением не считаются». Следовательно, заключил он, если я не стану говорить, он ничего не сможет сделать для того, чтобы помочь мне. «Вы шли с заданием встретиться с кем-то. Нас интересует: с кем, где, когда? Можете не говорить о вашем задании. Нам нужно получить вашу связь. Это все, чего мы от вас хотим». Я ответил, что даже если бы я знал связного, я бы не стал рассказывать, и попросил его понять меня верно: «Вы бы не стали ничего рассказывать, окажись на моем месте, правда?» Брюнет ответил, что не следует сравнивать его, идейного человека, и американского лазутчика, который получает за свою работу деньги от финансовых акул Уолл-стрита. Я ответил, что я ничего не получаю от Уолл-стрита, что я солдат, преданный присяге. Тогда он дал мне время на раздумье, но предупредил, что если день встречи со связным будет невозвратно потерян, если я избрал тактику затяжки, то пенять мне придется на себя. Я повторил, что связник мне неизвестен, наплел ему, что меня должны были найти в отеле «Кайзерхоф» в Димгине, и на этом допрос прекратился. Через семь часов меня привели в другую камеру. Там брюнета не было, сидел маленький, рыжий, потный и, видимо, очень больной человек, который сказал, что связника схватили в «Кайзерхофе» и сейчас нам устроят очную ставку. Я посмеялся про себя, потому что знал, где меня ждет связник. В камеру привели девушку, гречанку, я об этом узнал, когда они начали ее мучить, она кричала на своем языке. Рыжий пригласил трех молодых пьяных парней, велел им сесть на стулья, которые были аккуратно расставлены вдоль стены, и начал допрашивать девушку, требуя, чтобы она призналась в том, кто послал ее в «Кайзерхоф» и кого она должна была там встретить. Она отвечала, что ее никто туда не посылал, ее взяли на улице, когда она проходила мимо отеля. Рыжий несколько раз монотонно повторил свой вопрос, потом сказал, что ей придется пенять на себя, если она сейчас же во всем не признается. Бедненькая заплакала и сказала, что не знает, в чем надо признаваться, тогда рыжий повернулся к пьяным парням, кивнул им, они подошли к девушке, сорвали с нее одежду и начали ее насиловать. Я никогда больше не слышал, чтобы человек так кричал, как та несчастная. Рыжий посмотрел на меня и сказал, что он сейчас же отпустит эту девушку, если я скажу ему правду. А я не мог ему сказать правду, потому что на связь ко мне должна была прийти женщина, не такая молоденькая, как эта, но женщина, которая ничего не может сделать, если ее ломают три гогочущих пьяных маньяка. Я закрыл глаза, чтобы не видеть этого ужаса, но рыжий ударил меня резиновой дубинкой по шее. Я прикусил язык от неожиданности, он вспух, стал похож на говяжий, который продают в мясных лавках. Это был апокалипсис, полтора часа, девяносто минут ужаса. Я попытался броситься на них, на этих скотов, но меня повалили и стали избивать; я был натренирован закрываться, это спасло меня в тот вечер, но на следующее утро они привязали меня к креслу, предварительно раздев донага, и начали пытать, прикасаясь проводом, через который был пропущен ток, к члену. Никогда не испытывали такого рода ощущения?
Штирлиц продирижировал перед лицом Роумэна спичкой, бросил ее в пепельницу, затянулся и ответил:
— Нечто подобное испытывал.
— Кто вас пытал? Где? Когда? За что?
— Если я тогда ничего не ответил, то почему вы думаете, что я отвечу сейчас?
— Потому что, если вы мне ответите, разговор пойдет по иному руслу.
— Это никогда не поздно — изменить русло разговора… Честно сказать, меня больше всего интересует, как вы смогли выбраться из того ада?
— Почему вас интересует это?
— Потому что оттуда было нельзя уйти… Или для вас организовывали уход… После того, как вас сломали…
— Вы не верите мне?
— Вы просили меня рассказать, что такое фашизм… Вот я и задал такой вопрос, потому что фашизм никому и ничему не верит, он верит лишь себе… Следовательно, позвольте мне повторить вопрос: как вы оттуда выбрались?
— Я отвечу… Только сначала я должен подчеркнуть одну немаловажную деталь… После тех пыток я стал импотентом… или около того. Говорят, что все зависит от женщины… В постели… Женщины, которые потом ложились в мою постель, предпринимали немало усилий, чтобы вернуть меня к жизни… У них это плохо получалось… Это получилось у меня самого, когда я понял, что встретил женщину, которой готов отдать всего себя…
— Как ее зовут?
Роумэн отодвинул пепельницу, пожал плечами:
— Хочется знать ее имя?
— Очень.
— Что ж, все зависит от того, в какое русло устремится наш разговор… Что же касается того, как я спасся, то могу сказать, что меня выручили наши летчики… Они разгрохали вашу вшивую тюрьму, и меня перевели в лагерь, а он был неподалеку от залива, и я решил, что лучше пусть меня пристрелят при побеге, чем я расскажу все, чего не имел права рассказывать вашим мерзавцам. Я шел на связь к подпольной группе, в состав которой входили три женщины и один инвалид. Имя одной из этих женщин было довольно громким в вашем поганом рейхе, потому что ее муж был известным коммунистом, его гильотинировали в Маобите, и она стала мстить Гитлеру. Она это делала прекрасно, кстати говоря…
— Если фамилия этой женщины Троглер, то я сделал так, что ее сын получил право уйти в Швейцарию.
Роумэн откинулся на спинку высокого резного стула, отхлебнул из своего стакана, долго смотрел на Штирлица своим тяжелым взглядом, потом покачал головой:
— Нет, ее фамилия была совершенно другой. А вот про судьбу сына Троглера я наведу справки.
— Не наведете. Такого рода дела приходилось организовывать без бумаг и даже без слов. Надо было понимать взгляд, паузу, жест… Парень учился в школе живописи… А я неравнодушен к тем, кто умеет выразить мир суммой красок и верной пропорцией скипидара.
— Но вы его перед этим перевербовали, не так ли?
— Коммунисты практически не поддавались перевербовке… Если, конечно, они были коммунистами, а не примкнули к движению, чтобы получить от этого какую-то выгоду.
— Вы хотите сказать, что они такие же фанатики, как наци?
— Я бы не стал сравнивать эти идеологии. Многие члены НСДАП работали на вас, весьма охотно шли на вербовку, особенно начиная с сорок четвертого года…
Роумэн усмехнулся:
— И у Гитлера и у Сталина на знамени было одно и то же слово — социализм.
— Вы плохо знаете историю. У Гитлера на знамени было начертано «национал-социализм»… Давайте-ка вернемся к вашему вопросу… Я не стану вас веселить, постараюсь ответить серьезно. Одну из отличительных черт нацизма я уже отметил — неверие в человека, подчинение личности мнению того, кто вознесен над ним, фюрера или дуче, или еще кого, какая разница, важно — слепое поклонение, невозможность собственной точки зрения, тотальное недоверие к мысли. «Национальный социализм» — не что иное, как высшая форма предательства социализма… И начинать отсчет этого процесса надо не с Гитлера, а с Муссолини, который был редактором социалистической газеты «Аванти!», прежде чем редакция этой газеты была им разогнана, а публицисты брошены в его тюрьмы и подвергнуты пыткам по приказам, которые именно он отдал.
— Итальянский фашизм имеет довольно касательное отношение к национал-социализму Германии, — заметил Роумэн.
— Это заблуждение. Есть люди, которые намеренно говорят так оттого, что это удобно и нужно тем, кто хочет это слышать… Но вы заблуждаетесь… Если хотите, я продолжу свое размышление вслух… Или ну его к черту?
— Нет, продолжайте, мне занятно вас послушать, тем более что я сам затеял этот разговор.
— Так вот, «феномен» Муссолини вполне закономерен, если рассматривать мир с точки зрения исторической ретроспективы. Откуда он пришел в Рим? Из деревни. Но родился в семье мелкого буржуа, отец владел кузницей, мать — учительствовала. А кто более всего революционен в деревне, испытывающей давление больших китов города? Мелкий хозяин… Отец Муссолини дал ему очень любопытное имя: «Бенито Амилькаре Андреа». Почему такое странное имя? Потому что Бенито Хуарес был героем Мексики в ее борьбе против янки. Амилькаре Чиприани и Андреа Коста потрясали города Италии — два самых «бесстрашных анархиста страны».