Э. Дж. Хартли
“Маска Атрея”
Себастьяну, открытому нам Дельфийским кибероракулом...
Германия, 1945 год
Эндрю Маллигрю плотнее прижал наушники к голове. Ослышался, наверное. Удивительно, как он вообще что-то разобрал сквозь рев танкового двигателя.
— Повтори!
— Немецкая колонна быстро движется прямо на юг, — повторил командир. — Впереди броневик, потом что-то большое, без башни. Возможно, «ягдпантера».
У Маллигрю упало сердце. Все правильно. Даже сквозь лязг и скрежет гусениц была слышна воцарившаяся в эфире тишина. Потом кто-то, вероятно, Уильямс на идущем слева «Разбойнике» — у всех машин взвода на корпусах были написаны имена, — спросил, кто в конвое еще. В голосе его звучало что-то среднее между смирением и страхом.
— Пара грузовиков, вездеход, по крайней мере два танка, возможно, «Тигр-4» и «пантера».
Четыре «шермана», подумал Маллигрю, один из которых двигается на среднем ходу, и два «Стюарта М5», вооруженных 37-миллиметровыми пушками, против лучшей немецкой бронетехники, в том числе и истребителя танков, до которого им никак не дотянуться — если только подойти на расстояние плевка. Орудия немецких танков могут остановить их на пяти сотнях ярдов, а «ягдпантера» разнесет в клочья и с втрое большего расстояния.
И зачем, ради всего святого, фрицам посылать отдельный взвод на юг, когда им нужны все до единого люди и машины, чтобы задержать союзников, сжимающих клещи на севере? Берлин вот-вот падет, возможно, уже пал, — а отборной части позволили удирать на юг, аккурат навстречу его измотанному в боях взводу!
Взвод Маллигрю был выделен из остатков 761-го танкового батальона пять дней назад, во время марша на восток через Регенсбург на Дунае. Они были примерно в семидесяти пяти милях к северо-востоку от Мюнхена, еще ближе к Австрии и к тому, что до нацистского раздела называлось Чехословакией, и немногим дальше от границы Швейцарии. Шикарные места: заросшие лесом горы, заснеженные пики и романтичные замки. Только что они шли вместе со всей группой, начиная верить, что кошмарный марш из Нормандии через Арденны в Германию заканчивается победой, и вот на тебе! — нарвались на немецкую артиллерию. Взводу Маллигрю приказали отделиться и перерезать вражеские пути снабжения, но через два дня они оказались совсем одни. Оставшейся части батальона было приказано на максимальной скорости двигаться с остальной армией в Штайр на реке Энс, чтобы встретиться с русскими, от которых еще тоже неизвестно, чего ждать.
Маллигрю со своими устремился на север, оставляя в стороне забитые беженцами дороги, и уже подумывал, что им повезло больше. После Регенсбурга они не сделали ни выстрела и надеялись, что больше стрелять не придется. Война, похоже, закончена.
А теперь вот это.
Маллигрю переключился на внутреннюю линию танка и начал отдавать приказы, разворачивая башню «шермана» и готовясь дать очередь бронебойными. Они как раз съехали с дороги, когда увидели приближающийся броневик. Тот шел на скорости не меньше пятидесяти миль в час, стараясь найти укрытие; его сильно заносило, башенные орудия были развернуты. По башне «шермана» застучали пулеметные очереди. Но побелел Маллигрю от того, что увидел позади броневика.
«Ягдпантера» была огромной, низкой и грозной, как крокодил или акула, лобовая броня — в несколько дюймов толщиной. Даже с близкого расстояния 76-миллиметровой пушке «шермана» ее не пробить. А если немецкий танк наведет на них свою 88-миллиметровку, им крышка.
Маллигрю скомандовал начинать бой, и башня повернулась. Их единственным шансом было проскользнуть мимо «ягдпантеры» и выстрелить сбоку — несколько раз и с близкого расстояния. «Шерманам», идущим сзади, придется разбираться с другими немецкими танками.
Они выползали из кювета, когда 88-миллиметровое орудие плюнуло огнем; Маллигрю невольно отшатнулся от визира. Ему потребовалось целых две секунды, чтобы увериться, что в них не попали. Потом он заорал: «Огонь!» — одновременно сознавая, что вся сила удара «ягдпантеры» пришлась на башню Уильямса. Пробив в ней дыру размером с крышку мусорного ведра, снаряд срикошетил внутрь...
Семнадцать минут спустя Маллигрю стоял на кузове немецкого грузовика, рассматривая дымящиеся обломки и все, что было разбросано по дороге и полю вокруг. Два «шермана» и один «стюарт» выведены из строя, третий сильно поврежден. Уильямс и весь экипаж, кроме одного человека, погибли, как и Смит, Дженкинс и Поул. Роджерс потерял ногу, а Лампкин ослеп на один глаз. Оба считали, что легко отделались.
Немцы едва сбавили ход. Вместо того чтобы перегруппироваться и перестрелять американцев — оружие-то у них было явно лучше, — они попытались пробиться, словно главная их цель — продолжать движение. Когда «шерманы» развернулись веером, чтобы ударить с флангов, немцы продолжали рваться на юг, оставляя незащищенными даже бока и заднюю часть исполинской «ягдпантеры» — танка, который, наверное, смог бы уничтожить весь взвод, если бы приотстал и занялся ими вплотную. Бессмыслица какая-то.
А еще, когда американцы начали побеждать, немцы окружили вот этот грузовик, как будто их основная задача — сберечь маленький потрепанный «опель».
— Ну-ка, поглядим, что тут такого ценного, — сказал Маллигрю.
Том Моррис, механик-водитель Маллигрю, сбил замок на кузове грузовика. На лице его застыло озадаченное выражение — он никак не мог отойти после этого странного боя.
Маллигрю залез в кузов, перебравшись через труп молодого немца — тот отстреливался, пока они не изрешетили грузовик очередями. Внутри был один-единственный большой деревянный ящик, украшенный немецким орлом и свастикой. Маллигрю взял из танка кирку, подсунул под крышку ящика и, навалившись всем телом, оторвал доску. Отбросил ее и замер, не веря своим глазам.
Что за черт?
— Что там, Эндрю? — спросил Моррис. — Что ты видишь?
— Не знаю, — отозвался Маллигрю голосом, хриплым от замешательства, даже страха. — Не знаю. Дичь какая-то.
— В чем дело?
— Вызывай военную полицию, — сказал Маллигрю. — Сейчас же.
Так они и сделали. Однако, несмотря на ужас пережитого побоища и горе, накатившее, едва прошел первый шок, Маллигрю так и не вылез из грузовика. Он все еще стоял там, глядя словно завороженный, когда прибыл санитарный транспорт, чтобы забрать погибших.
Но мертвец невредим; изумишься ты сам, как увидишь:
Свеж он лежит, как росою умытый; нет следа от крови,
Члена не видно нечистого; язвы кругом затворились,
Сколько их ни было: много суровая медь нанесла их.
Так милосердуют боги о сыне твоем знаменитом.
Даже и мертвом: любезен он сердцу богов олимпийских...
Храбрый! Почти ты богов! над моим злополучием сжалься,
Вспомнив Пелея отца: несравненно я жалче Пелея!
Я испытую, чего на земле не испытывал смертный:
Мужа, убийцы детей моих, руки к устам прижимаю![1]
Гомер «Илиада», Песнь 24
Наши дни
Высокий полный человек небрежно прислонился к дверному косяку.
— Знаете, мисс Миллер, вы просто потрясающая, — произнес он, растягивая слова. Глаза, как узкие щелочки на свином рыле, язык влажно мелькает между толстых приоткрытых губ.
— Знаю, — ответила Дебора.
Она была высокая — шесть футов и один дюйм — и выглядела так, словно смонтирована из обрезков трубы. Ее редко называли хорошенькой. Никогда не называли красавицей. И очень часто называли потрясающей. Когда-то она, наверное, была бы польщена. Давным-давно. Сегодня вечером, после нескольких недель подготовки и нескольких часов приклеенных улыбок и натужных разговоров, у нее не осталось сил любезничать даже с Харви Уэбстером, видным членом Лиги христианских бизнесменов Атланты и главой финансового совета музея. Время перевалило за полночь, и Деборе хотелось домой.
— Просто потрясающая, — повторил он, протягивая руку к ее бедру. Он походил на жабу: кожа каким-то образом одновременно бугрилась и провисала, словно шарик, наполовину наполненный водой и шлепающийся с боку на бок.
— Мистер Уэбстер, — Дебора посмотрела на руку в бурых пигментных пятнах, — не надо.
Он задержал руку в воздухе; затем, видимо, списав ее слова на кокетство, потянулся дальше.
Дебора отступила:
— Мистер Уэбстер, прошу вас...
Он сменил тактику.
— Я вовсе не хотел вас обидеть. — Улыбка стала шире дверного проема, который он по-прежнему загораживал. — Просто надеялся, что вы проведете для меня экскурсию — теперь, когда все разошлись по домам.
Улыбка на секунду застыла, и Дебора углядела прячущийся за ней расчет. Невероятно: шестидесятипятилетний мужчина — а самодовольства, как у двадцатилетнего качка. Самодовольства с примесью злобы.