Марина Серова
Полный финиш
— Тебе в бейсбол надо играть, Белый. От слова «бей» и еще — «боль». — Глубокий приятный голос выдал эту фразу с претензией на тонкий лингвистический изыск со старательно подчеркнутым пренебрежением.
…Пол был залит кровью. Как будто нерадивая хозяйка, заготавливая из помидоров томатный сок, поскользнулась и разбила уже закрученную банку, облив ее содержимым обои, плинтусы, пол. Несколько капель даже попали на потолок.
Но это все-таки был не томатный сок. Потому что в жилах человека, лежавшего на полу, был не томатный сок, а живая и горячая кровь.
Человек был сильно избит. Можно сказать, изуродован. Лицо, перекошенное гримасой боли и ужаса, до того распухло и обезобразилось, что сложно было определить, сколько же, собственно, лет этому человеку.
Потому что на висках его в слипшихся от крови и пота волосах поблескивали седые пряди, в оскале рта, затянутого мутной кровавой пеной, не было видно зубов, а из распухших губ вырывались беспомощные повизгивающие звуки, срывающиеся в протяжные стоны.
Левая рука его была неестественно вывернута, и не оставалось сомнений, что она сломана или вывихнута.
Над ним стоял рослый светловолосый парень с бейсбольной битой, крепко зажатой в татуированной мускулистой руке. На его широком лице угрюмо проступала злоба.
— Ладно… заряди ему еще пару раз в фуфел, Белый. На посошок, так сказать, — приказал сидящий на диване круглоголовый и круглолицый амбал, похожий на рассеянного телевизионного толстяка, рекламирующего одноименное пиво. — Как говорится, надо вложить для ума и для лучшего усвоения общеизвестных истин.
На лице круглоголового появилась саркастическая улыбка, которую можно было бы даже назвать добродушной, если бы не видеть всего происходящего в комнате и не слышать сопровождающих слов.
Именно этот круглоголовый и произнес фразу о бейсболе.
— Да он уж говорить не может, — отозвался Белый. — А че, босс… может, его это самое… того… в расход определить?
— Да ты че, совсем крышу отпустил? — недоуменно проговорил «рекламный» здоровяк. — В расход? Да тебя, Эдик, тут же самого на ноль умножит, дятла. Нет, этот паренек нам пока в тему вписывается. Тем более… кто за него будет отдавать десять «тонн» баксов и информацию о проекте? А?
— Сестричка же у него имеется, — нехорошо засмеялся Белый. — А если у него нет бабок… так вот эту хату спишем под себя.
Толстяк кивнул и поднялся с дивана. Брезгливо толкнул скорчившееся на полу существо носком туфли и сказал:
— Ну, ты… студент. Даже не вздумай подыхать, сука. Напачкал ты тут, надо бы влегкую разгрести. Так что давай… раскидывай мозгами, как тебе лучше решить свою проблему. А не то… С того света поднимем и вытрясем, что нам требуется. Так что информацию ты это самое… поищи.
— Это как — с того света? — хмыкнул Белый.
— А гонца к нему зашлем туда. Кого-нибудь из тех… ну, типа кого он слушать будет. Из родни.
…Гнусный раскатистый смех Белого и гмыканье толстяка долетало до Димы Калиниченко гулким болезненным буханьем в висках — словно приглушенно и на низких тонах грохотал тяжелый колокол. Он уже плохо понимал, что с ним и кто еще пытается влить в пронизывающую его полноводную реку боли очередной ручеек страдания. Впрочем, боль ослепляла только на первых порах. Потом все заглохло, онемело, и даже прямые удары под ребра ощущались Димой как глухое тыканье в бок, да еще через лист фанеры.
Честно говоря, он уже не помнил, что произошло с ним в этот апрельский день, когда, казалось бы, прервалась черная полоса в его жизни, а на истертую бесчисленными касаниями пальцев клавиатуру его компьютера легла яркая солнечная полоса, просочившаяся из-за тяжелой шторы.
…Звонок прозвучал обыденно и буднично. Дима крикнул маме, возившейся на кухне:
— Открой, я занят!
И руки Димы протянулись к клавиатуре, чтобы вернуться к прерванной нежданным звонком работе над дипломом, который ему предстояло защищать в этом году. Буквально через два с половиной месяца. И вдруг эти руки вздрогнули, и Дима почти против воли испустил протяжный хриплый вопль:
— Погоди… мама, не открыва-ай!
Но было поздно.
Из прихожей раздался сдавленный крик, перешедший в придушенный крик, и чей-то грубый голос рявкнул:
— Тихо, с-сука!
Глухой удар и грохот падения чего-то тяжелого отдался во всем теле Димы всплеском жуткого, животного, пронизавшего всего его страха. Он вскочил с кресла и повернулся к двери… и тут в проеме ее возник знакомый громоздкий силуэт.
— Здорово, Калина!
— Здравствуйте, коли не шутите… — пробормотал Дима и быстро пошел прямо на амбала, — погодите… сейчас… я это самое…
— Стоя-а-ать! — рявкнул толстый. — Успеешь еще посмотреть на…
Но Дима успел за его массивным плечом увидеть, что в прихожей неподвижно лежит — с разбитым виском! — его мать, а над ней, ступив здоровенной ногой в замшевой туфле в лужицу набежавшей с маминой головы крови, стоит и недоуменно чешет в затылке Белый. Ублюдок из кодлы Эдика, с которым дернуло его, Диму Калиниченко, связаться.
— Ма-а-ама!!
Дима рванулся так, что даже здоровенный громила в дверях отшатнулся и попятился. Но в следующую секунду его здоровенная пятерня упала на шею Димы и сгребла щуплого студента, как хватают за загривок рахитичного котенка.
Калиниченко попытался вырваться, не переставая что-то кричать в полубеспамятстве и ужасе, но тут же получил такой удар в голову, что вспыхнувший ярко-зеленым пламенем пол прыгнул ему в лицо, а под черепом полыхнула жуткая, раздирающая, тошнотворная боль…
— Ты что же творишь, дятел? — услышал Дима сквозь боль.
— А что, босс?
— Бабу завалил зачем-то, теперь этого сверчка долбишь! Нам еще его башка пригодится!
…Что было после, Дима помнит плохо. Вспыхивали ожоги боли, кружились вокруг него тирады вкрадчивых слов, перебиваемые тяжелой и грязной матерной бранью. Лишь одно, лишь одно плотно сидело в Калиниченко, будто загнаное в него осиновым колом: маму убили…
— Пойдем, кажется, ему все понятно, что он должен делать, — донеслось до Димы. Он повернул голову, от чего, как показалось ему, в шею ужалила змея. Боль продралась даже сквозь плотную дурнотную пелену онемелости.
И тогда — из какого-то марева — выплыло женское лицо, перекошенное гневом.
— Да что же это такое? — крикнула женщина. — А говорили… пошли друга навестить!
Глава 1 Разговор по душам
Я вернулась из Петербурга ранним майским утром. Когда я ступила на перрон, меня нежно, как галантный танцор подхватывает даму в вальсе, обволокли порывы ласкового весеннего ветра, впитавшего в себя не только индустриальные запахи шпал, рельсов, разогретого мазута, но и благоухание нежной, только что народившейся на свет листвы.
Я очень устала. Не столько физически, сколько морально. В северной столице мне пришлось выпутываться из весьма неприятного дельца, в которое меня вовлекли моя безудержная склонность к приключениям сомнительного толка, а равно и скверный характер местной братвы.
На память о посещении «музея под открытым небом», как претенциозно называют Санкт-Петербург различные искусствоведы и культурологи, я привезла глубокий и плохо подживающий шрам на бедре и глубокую неприязнь к подворотням близ Невского проспекта, где меня два раза едва не препроводили на тот свет.
На перроне я увидела тетю Милу, которая, заметив меня, бодро устремилась к вагону, едва не опрокинув по пути какую-то приземистую старушку со свирепым лицом и несколькими огромными тюками, масса которых, по всей видимости, не намного уступала весовому показателю олимпийского рекорда по тяжелой атлетике в категории этак до девяноста пяти килограммов.
Обняв, тетя Мила окинула меня более пристальным — и, как показалось, критическим — взглядом и сказала с ноткой недовольства:
— А говорила, что заодно и отдохнешь там.
— Где — там?
— Как где? А где ты была? В Питере? А вид такой, словно тебя переслали по этапу из Магадана.
— То есть как это — переслали? — Мой мозг упорно не желал воспринимать прихотливые выверты тетушкиной критической мысли.
— Как переслали? Контейнером, наверно. Потому как для бандероли ты явно великовата, Женечка.
— Вы намекаете на то, что я растолстела, тетушка? — спросила я.
— Если бы! Наоборот — похудела! Чем ты там, в Питере, занималась? Вид у тебя совершенно заморенный.
— Я всегда знала, что вы мастерски делаете комплименты, тетя Мила.
— Самолетом надо было лететь, — сказала она, не обращая внимания на мою последнюю реплику. — А то в поезде… трястись полторы сутки… полтора сутка…
— Понятно, — прервала я метания тети Милы. — Почти тридцать шесть часов. Что касается самолета, вы же знаете: авиарейсы — не для меня. На самолете — только по необходимости или по принуждению.