А в булочной стоял теплый запах детства. Моя бабушка всегда выпекала хлеб. У этого хлеба был запах будущей счастливой жизни; жизни, похожей на сказку.
Потом бабушка умерла и я стал покупать хлеб в булочных.
На въезде в городок Ветрово — новенькая, ухоженная бензоколонка. Раньше её не было — и вот, пожалуйста, новые времена, новые песни. Пестренький, красивенький капитализм на обочине облезлой и заляпанной грязью российской действительности.
Я паркую джип и отправляюсь платить за корм своей автолошадки. Отдаю в окошко какие-то деньги, я плохо умею считать, но то, что мне должны вернуть сдачи, знаю. Мне ничего не возвращают. Бог с ним, говорю себе, однако не хочется, как не хочется становиться в общий молекулярный ряд.
Я потукиваю по стеклу. Меня спрашивают — в чем дело, командир? Я отвечаю. На этот вопрос я знаю ответ.
— Иди, командир, иди, пока живой.
— Деньги, родной, деньги, — говорю я.
— Ты чего? Жить надоело?
— С Новым годом, — говорю я, — с новым счастьем.
— Чччего?
Он выходит, самоуверенный болван, у него брезгливое и сытое выражение лица, у него лицо пройдохи, лицо человека, который не знает, что такое чужая боль и кровь. Он громоздок и силен. Он дебилен от сознания своей мощи. Он никого не боится, защищенный матушкой природой и своими правами хозяина новой жизни.
— Ты чего, больной? Аль крутой? — косился в сторону джипа. — Папа любит? Мама любит? Девочки дают? Я тебе тоже дам…
Болван потерял чувство самосохранения, он никогда не испытывал физической боли, своим мелким торгашеским умишком он даже не представляет, что это такое.
— Ну ты, козел! — потянул руку ко мне.
Он потянул сильные пальцы, потемневшие от бензина, к моему лицу, он слишком долго это делал…
Я его убивал. Он не сразу это понял, а когда понял, завизжал, как скотина перед убоем, хрипел разбитым носом и ртом, пытался уползти… Куда?
Меня учили убивать. Я бы его убил; болвану повезло, он не знал, как ему повезло. Я бы его убил, если бы не болело брюхо. Я бы его убил, даже несмотря на то, что он мой соотечественник.
Ему повезло — я залил в горловину его глотки высококачественного бензина Аи 95, но кремень в зажигалке стесался и она не вспыхнула. Жаль.
А зажигалку мне подарил Ваня Стрелков. Мы собрали костерок из мебельной рухляди, и мой боевой товарищ попытался высечь огонь. Пощелкал без положительного последствия и хотел кинуть зажигалку. Дай, сказал я ему. На, удивился Ваня, а зачем? Пусть будет, ответил я.
Уже в госпитале под Тверью я узнал, что он подорвался на противотанковом фугасе, начиненном металлическими прутьями, болтами и стальными шарикоподшипниками. Чечи в этом смысле были удивительно изобретательны.
Вы видели, властолюбивые суки, как умирают те, кто защищает ваши многократно пере… баные чужой волей жизни? Думаю, нет. Потому, что у вас вместо глаз — бельма.
У кирпичного дома по проспекту Ленина маялся человек. Я его не узнал, и джип проехал мимо. Пришлось Серову бежать за машиной и орать, что это он, а не кто другой. Одет был крайне скромно — легкая куртка, цивильный костюмчик, белая сорочка, галстук, начищенные туфли. Я удивился, что за маскарад? Или снова женимся, дружище?
— Политика, — прохрипел, падая на переднее сидение. — Там… там уважают эту униформу.
Я недоверчиво покосился: с каких пор мой товарищ придерживается правил хорошего тона? Странно?
— Лучше бы ты женился, — хмыкнул я. — Второй раз. И снова на Анджеле.
— Не-е-е, — хохотал Серов, дрыгая ногами. — Лучше смерть.
Когда мой друг заявил, что желает жениться на девушке по имени Анджела, со мной случился истерический приступ. Я бился в конвульсиях от смеха, как сумасшедший. Анджела была известная и знаменитая шлюшка всего Подмосковья, включая Амурскую область и Бухарские Эмираты. Правда, папа её был генералом бронетанковых войск и мог защитить честь дочери всеми войсками, ему подчиненными. Впрочем, о какой чести могла идти речь?
— Зачем это тебе? — спросил я после приступа.
— Я честный человек, — ответил жених, елозя по щекам мыльным помазком. — А ты идиот и не веришь в высокие чувства-с.
— А как же Антонио?
Мой друг соскреб с подбородка пышную пену и мучительно покосился на меня:
— Я её люблю… люблю, как сестру.
И порезался, я увидел: пена окрашивается в малиновый цвет.
— Ты порезался, — сказал я.
— Что? — не понял.
— Кровь.
— А, черт, — сказал Серов. — Вечно эта кровь. Не говори мне под руку. У тебя дурная привычка: говорить под руку.
— А у тебя лезть под юбку.
— Я честный человек.
— Это я слышал. А еще?
— Что еще?
— Чем так пригожа невеста?
— Она… она стихи мои… наизусть… — признался. — Во время акта…
— Какого акта?
— Полового, балда.
— С кем?
— Что с кем?
— Твои стихи наизусть во время полового акта… с кем?..
— Иди ты!.. — истерично заорал поэт. — Я её люблю… безумно!.. А вы все пошлые люди… Боже, в какому миру я живу? И с кем?..
Я пожал плечами — каждый сходит с ума, как он хочет.
Надо сказать, свадьба готовилась на славу, с купеческим размахом, на все Ветрово. Папа-директор ковровой фабрики и папа-генерал бронетанковых войск — убойная смесь для всеобщего праздника. Было такое впечатление, что в городке одновременно проходят учения танковых соединений и выставка достижений ковровой промышленности среднерусской полосы.
Что подействовало в последнюю секунду на Серова-младшего, не знаю, однако в авто (по пути к священному обряду) он был крайне возбужден, в комнате жениха впал в меланхоличную задумчивость; когда же его подвели к затоптанному коврику, когда задали вопрос, скорее риторический, о том, желает ли он?..
Он дернулся, недоуменно покрутил головой, медленно освободил свой локоток от руки невесты… И, задумчивый такой, удалился… Я легкой трусцой бежал за ним. В спину ударила волна — штормовое предупреждение: гости-гости-гости…
Упав в джип, мой друг неистово захохотал, орал, чтобы я гнал, гнал, гнал… К черту!.. К Богу!.. И ещё дальше!.. С радостным облегчением я исполнял его просьбу.
Малость прийдя в себя, экс-жених велел катить к ресторану «Экспресс». Там нас встречали многочисленные гости со стороны невесты. Серов, похохатывая, выволок мимо них ящик шампанского. Какой-то седенький, ясноглазый и добродушный дядюшка невесты активно нам помогал укладывать тяжелые кегли на заднее сидение. И ещё помахал, родной, нам на прощание.
Как не начались военные действия в городке, не знаю. На месте папы-генерала я бы разнес в пух и прах фабрику имени Розы Люксембург. За оскорбленную честь своей дочери, единственной, любимой и неповторимой. Неповторимой для всего офицерского личного состава подмосковных военных гарнизонов.
А мы отправились к Антонио. И упились шампанским. Я никогда не подозревал, что им можно так неизящно упиться.
Совсем не просто быть человеком.
Москва встречала напряженным гулом, индиговым смогом над автомобильными заторами, суетным столпотворением у вокзалов, бесконечными торговыми рядами и ларьками, трамвайным трезвоном, ободранными за зиму зданиями, площадями, замытаренными мусором, тлением, ложью, воровством власти, нищетой народа, национальным позором, общим безумием, углублением экономических реформ, диалектическим законом единства и борьбы противоположностей…
Мой друг, тщательно выбритый до порезов, жующий кофейные зерна, счастливый, дурачился, кричал, пел, у светофоров приглашал пугливых девушек любить его, декламируя им стихи.
Наконец мы подкатили к невзрачному и обшарпанному зданию. Я не хотел идти туда, мне было хорошо в колымаге, она защищала меня от суеты долгого первого дня, да Серов настоял — хотел, чтобы я, видимо, увидел миг его удачи. Миг удачи — и долгая человеческая жизнь.
По узким, пропахшим бумагой и казеиновым клеем коридорам сновали служащие. Их шагов не было слышно — на полу лежали толстые ковровые дорожки. Не от нашей ли «Розы Люкс»?
Спотыкаясь об их чрезмерную ворсистость, я поплелся за другом. Тот нарочито высоко поднимал ноги, и от этого его движения походили на механические, как у бойца при полной ратной выкладке.
У одной из бесконечных стандартных дверей мы приостановились. Поэт поправил галстук и шагнул в кабинет.
Маленькая каморка была заставлена столами, стульями и полками, те в свою очередь были завалены продукцией издательства и прочей макулатурой. В этом бумажном хламе жил плюгавенький человечек. Он раздрызгано вскочил с места и долго жал руку областному пииту, выходцу из народных недр, так блеял человечек, есть, есть ещё самородки у нас, выражающие свои глубинные, неординарные движения души, убедительно отражающие общенациональные стремления к гуманистическому примирению…