Рыбакам не было никакой радости ловить рыбу, которая совсем не против того, чтоб ее поймали. Но они считали, что здесь виной слишком обильные дожди. Зимние половодья в речушках, питающих запруду, всегда сбивали рыбу с толку, говорили рыбаки. Пусть количество свихнувшейся рыбы в этом году очень велико, пусть рыба часто мрет без помощи рыболовов — но умирает она по естественным причинам.
Даже когда заболели и сдохли две колли пастуха Каммингза, никто из горожан особо не взволновался. Всем было жалко собак, но собаки — это собаки, правда? Несомненно, съели гниющего кролика или рыбу, которой усеяны берега всех речек на болотах вокруг Утеса.
На следующий день после того, как умерли собаки, я увидел, что Каммингз идет через Парк, и вышел поговорить. Каммингз был молчаливый человек, он прятался за седой бородой и вечно прихрамывал. Я ожидал, что из него придется по капле вытягивать эту историю, и очень удивился, когда он изложил ее мне так, будто подготовил речь.
— Примерно в шесть утра, — начал Каммингз, — я подошел к двери и свистнул собакам, как обычно, чтобы покормить перед тем, как погоним овец в горы. Я сразу понял, что собаки больны. На животах приползли из своего угла к дому. Собаки волокли лапы — очень боялись, что я разозлюсь на них за то, что они заболели. Я поднял их, занес в дом, и они лежали на полу, смотрели на меня и каждый раз, когда я на них оглядывался, виляли хвостами. Около девяти утра они залаяли. Лаяли минут пять. А потом просто умерли.
Для Каммингза это была очень длинная речь. В тот момент я предположил, что язык ему развязало горе из-за смерти любимых собак.
Вскоре начали умирать овцы; но люди Каррика все искали оправданий. Овцы? Что беспокоиться об овцах, говорили они. Овцы — такие глупые создания, говорили они. Вечно сделают то одну глупость, то другую, или умрут — то по одной глупости, то подругой. Каждый, кто живет в овечьей стране, говорили они, знает, как овцы глупы.
Так снова и снова повторяли горожане.
Но я знал, что наконец они занервничали. И нервничают все больше.
И на то у них была серьезная причина. Потому что теперь в Каррике заболели первые люди.
Это случилось в однокомнатной школе Каррика — кирпичном здании в конце улицы, идущей к станции. Мисс Форсайт, пожилая учительница шести детей школьного возраста, имеющихсяв городе, смотрела из окна учительской на школьный двор и увидела первые признаки катастрофы.
Трое мальчишек играли в футбол. Младший Камерон, десятилетний слепок своего коренастого отца, бежал за мячом и вдруг покачнулся. Мисс Форсайт заметила, как странно он выглядел в то мгновение — шатнулся назад, будто в него выстрелили, пробежал, спотыкаясь, еще несколько ярдов, и лишь затем упал. Она видела, как мальчик пытается встать, а ноги его не слушаются.
Учительница поспешила во двор (спешить ей было непросто — она полная женщина); друзья смотрели на маленького Камерона с безжалостным детским любопытством. Мальчик улыбался им с земли. Мисс Форсайт заметила, что он очень бледен, и звездочка родимого пятна слева на лбу у него так покраснела, что походит на красного паучка на фарфоровой вазе.
Мисс Форсайт послала за доктором Рэнкином. Тот пришел и велел отнести мальчика домой для обследования.
В ту неделю февраль угас и передал эстафету энергичному марту, а маленький Камерон лежал в постели, в своей комнате над пекарней. Манящие запахи пирогов и тортов не привлекали его, хотя этот мальчик раньше редко отказывался от еды. Кроме того, он никогда не был разговорчив. Теперь же не замолкал. Он все говорил и говорил, днем и ночью, сам с собой, с родителями, с любым, кто готов был слушать, изматывая всех и изумляя тем, что излагал.
Однажды вечером, например, Камерон сказал собравшимся взрослым вот что:
— Вы играете с огнем, легкомысленно относясь к глубинам чувств ребенка.
Его родители и все остальные родители смутились. Чуть позже в тот вечер он обратился к своей учительнице:
— А вы, мисс Форсайт, не старайтесь толкать знания в детские головы; у некоторых умов имеются только рычаги «тяни».
Мальчик засмеялся, а по круглым щекам мисс Форсайт, женщины доброй, текли слезы.
Нас всех потрясали озарения, посещавшие юного Камерона. Казалось, его сразила не только болезнь, но и мудрость. Но когда неделя подошла к концу, мы заметили, что голос мальчика становится хриплым и едва слышным, а смех — скрипучим. Однажды вечером Камерон вот так неприятно рассмеялся (паучок у него на лбу вспыхивал и бледнел, вспыхивал и бледнел), а потом захотел что-то сказать, и мы прислушались.
— Никто не способен понять всех глубин преступления так тонко, как ребенок, — громко прошептал мальчик. Казалось, он обращается ко мне. Со мной была Анна — я повернулся к ней и открыл было рот, но взгляд ее заставил меня промолчать.
В последний вечер часам к десяти мы уже не могли разобрать, что говорит юный Камерон, хотя его это не останавливало. Родители по очереди приближали к его губам ухо и передавали его слова нам — тем, кто был в комнате. Мальчик начал сильно потеть. В некоторый момент голос Камерона стал слышнее.
— Посмотрите на них, — услышали мы, и Камерон взмахнул рукой. — Их тысячи — словно бредет куда-то полчище муравьев. — То, что он видел, оставалось невидимо нашему взору. Глаза его сияли.
— Кто они? — спросил кто-то очень любезно. Мы уже давно решили, что лучше разговаривать любезно.
— Слова, — ответил ребенок.
И тогда доктор Рэнкин, целую неделю нависавший над постелью больного, решил, что пришло время перевезти мальчика в больницу в Стровене, в пятидесяти милях к северу.
Любопытно, что, пока мы ждали приезда «скорой помощи», юному Камерону полегчало. Он улыбался всем, кто был в комнате, сам сел и заявил, что хочет есть. По крайней мере, нам показалось, что он так сказал. Но когда мать принесла его любимое блюдо, запеченные бобы, он к ним не притронулся. Просто сидел и болтал. Теперь мы слышали его довольно четко, но никто уже толком не понимал, что Камерон говорит. Звуки, вылетавшие из его рта, были довольно разборчивы, однако то ли слова были из какого-то языка, который ни один из нас никогда не слышал (теперь это бы никого уже не удивило), то ли Камерон извергал бессвязную тарабарщину безумца.
Без двух минут полночь ребенок исторг последний всплеск:
— Шакшатл ик апла шаташ.
Затем блаженно улыбнулся и лег на бок — вверх паучком, которого было почти не видно. В полночь паучок вообще исчез и унес с собою жизнь юного Камерона. «Скорая» приехала только полчаса спустя.
Когда симптомы проявились еще у пятерых детей, Каррик уже точно знал, что среди нас поселилось нечто смертоносное. Детей немедленно поместили в Стровенскую больницу. Там врачи надели маски, дабы предотвратить возможное заражение, и начали колдовать над детьми, пустив в ход все тонкости своего ремесла: сделали анализы (так они сообщили доктору Рэнкину) на синдром Тернера, болезнь Кристмаса, болезни Хартнапа, Милроя, Ниманна-Пика, Верднига-Гофманна, хорею Хантингтона, сибирскую язву, рожу, огонь Святого Антония, болезнь Хансена, кала-азар, лихорадку дум-дум, фрамбезию, гидрокахексию (особенно на плоских червей и дистоматозы), синдром Банти и спленомегалию.
Вотще. Болезнь хранила свою тайну.
Искусные лекари могли только стоять рядом и смотреть, как дети один за другим болтают о том о сем, пока внезапно не умирают. Совершенно безболезненно — просто у ребенка останавливается дыхание.
До сего момента никого из взрослых эта болезнь не тронула. Специалисты в Стровенской больнице предположили, что она поражает только детей. Но едва была высказана эта гипотеза, как симптомы заболевания проявились у пастухов Вернона, Бромли и Каммингза. И вскоре один за другим заболели взрослые.
Опустошение Каррика шло своим чередом.
Поскольку лекарства от болезни никто не знал, специалисты решили не привозить всех больных жителей Каррика в Стровен: инфекция может распространиться. Почему не позволить им лежать в собственных постелях, говорить, говорить, говорить и умирать?
И люди остались по домам в Каррике. Часто жены и мужья лежали рядом и ждали смерти. Фаррэнсы, например, лежали в одной постели над обувной лавкой. Муж был меланхоликом, который многие годы почти не разговаривал с женой; теперь же болтал с нею нежно и без конца; они ворковали, точно юные влюбленные. Однажды вечером мне, как и остальным посетителям, пришлось заторопиться прочь из спальни супругов в смущении, ибо Фаррэнс пытался взгромоздиться на восхищенную жену. Несколько дней спустя они оба умерли: сначала один, а через несколько минут второй.
Другие горожане, прежде влачившие убогое существование, в болезни словно расцвели. Например, могильщик Кэмпбелл. Его лицо, мертвенно-бледное и худое, совершенно гармонировало с его профессией; горести преследовали его всю жизнь: мать Кэмпбелла умерла родами, подарив ему жизнь; когда сгорел дом Кэмпбелла, погибли его жена и дочка; его самого уже лет двадцать назад разбил частичный паралич. Теперь Кэмпбелл стал жертвой болезни, и паралич его прошел без следа, будто в утешение. Впервые за много лет он мог говорить о жене и дочери, не рыдая. Когда пришел его черед умирать, Кэмпбелл радовался, что присоединится к ним в семейной могиле.