Закончив выступление, Игорь Васильевич ответил на вопросы. Унылый представитель общества «Знание» поблагодарил его под аплодисменты присутствующих, а потом полковника, как обычно, обступили несколько наиболее любознательных участников встречи, считающих, что в «узком составе» он будет более откровенен.
Крупная дама, чуть ли не на голову выше Корнилова, оказалась проворнее других. Загородив полковнику путь к выходу, она спросила:
— Это правда, что в милицию ворвался маньяк и потребовал встречи с вами?
— Именно со мной? — улыбнулся Игорь Васильевич, и в это время кто-то тронул его за плечо. Оборачиваясь, Корнилов подумал об импозантном мужчине с первого ряда. Это и правда был он. Только вблизи мужчина выглядел много старше.
— Нам нужно поговорить. — Голос у старика был строгим, и Корнилов понял, что у него стряслось что-то серьезное.
— Слушаю вас…
— Не здесь. — Старик разжал кулак и показал Корнилову ключ. — Я взял у директора. В его кабинете никто не помешает…
— Простите! — оскорбленно сказала громоздкая дама, пытавшаяся выведать подробности про маньяка. — Не только вам хочется поговорить с товарищем Корниловым.
— Вы поговорите в следующий раз, — все так же строго сказал старик.
Было в его голосе кроме строгости что-то такое, отчего дама сразу сдалась. Какая-то проникновенность, что ли. Корнилов внутренне усмехнулся: «Раз уж эта тетка перед ним спасовала, то мне придется набраться терпения».
Они прошли по длинному, такому же неуютному, как и зрительный зал, коридору. Корнилов отметил, что его спутник прихрамывает. Старик открыл дверь с табличкой «Приемная», щелкнул выключателем. Сказал:
— Я в этом доме двадцать лет директором отработал. Могу ходить с закрытыми глазами. — Тем же ключом он отпер следующую дверь — в директорский кабинет.
Игорь Васильевич подумал с неудовольствием: «Пока он тут двери отпирает, мог бы рассказать о своем деле».
Они сели у длинного стола с многочисленными пятнами от выпивки на потускневшей полировке. Старик провел ладонями по столу — не то погладил старого знакомого, не то раздвинул какие-то только ему видимые бумаги — и сказал:
— Я хочу сделать признание… — И, чтобы у Корнилова не осталось никаких сомнений в том, что дело серьезное, добавил: — Признание в тяжелом преступлении, которое я совершил в сорок втором году. Здесь, в Ленинграде.
Он надолго замолк, словно на эти первые фразы потратил все силы. Бесцветные глаза смотрели на Корнилова не мигая.
— Если преступление тяжелое и срок давности на него не распространяется, — осторожно начал Игорь Васильевич, — то вам следовало бы пойти к прокурору… — Первой его мыслью была мысль о предательстве в годы войны.
— Нет, — покачал головой старик. — Я ни к кому не пойду. А срок давности истек.
— И все-таки…
— И все-таки вы обязаны меня выслушать. А там будет видно — к прокурору или еще куда. — Старик натянуто, одними губами улыбнулся. — У меня ведь своя корысть. Не хочу, чтобы узнали потом, после моей смерти…
— Ну что ж, признавайтесь, — сказал Корнилов. Старик этот, с его властной манерой разговаривать, стал вдруг ему неприятен.
— Я к вам, товарищ полковник, отношусь с большим уважением. — В голосе старика Игорь Васильевич почувствовал обиду. — Не раз слушал ваши лекции. Послушайте и вы меня.
Корнилов промолчал, хотя его так и подмывало сказать что-нибудь резкое. Пускай уж поскорее выкладывает свою историю, а не то можно увязнуть в препирательствах.
— Всякий допрос начинается с установления личности, — начал старик. Похоже, что детективы не проходили мимо его внимания. — Вы меня не спрашиваете, даже бумагу для протокола не приготовили. А я все же представлюсь: Романычев Капитон Григорьевич, — он слегка поклонился. Игорь Васильевич отметил, что поклонился старик очень естественно, с каким-то даже артистизмом. — Родился в селе Сосновое Вологодской области в двадцатом году. Седьмого ноября. В Ленинграде с тридцать четвертого. Вы ничего записывать не будете?
— Капитон Григорьевич, — почти ласково сказал Корнилов, — мы же договорились — я вас выслушаю, а там и решим, кто будет вашим делом заниматься.
Старик усмехнулся, давая понять, что ни о чем они не договаривались, но он готов подчиниться.
— Когда началась война, я работал в типографии Володарского. Метранпажем. — Он взглянул на Корнилова, словно желал удостовериться, что полковник знаком с этим словечком. Игорь Васильевич кивнул. — В армию меня не призвали. По здоровью. Вы, конечно, заметили… А так как я к тому времени был человек партийный и по всем показателям передовой, перевели в специальный цех, где печатали продовольственные карточки. — Он помолчал немного, облизнул сухие губы. — Вы-то знаете, что такое карточки. Я слышал, как вы рассказывали в прошлый раз про блокаду.
Огромные напольные часы, стоявшие в углу директорского кабинета, вдруг захрипели и начали бить. Они пробили двенадцать раз, и еще долго в их механизме тонко пела какая-то струна. А стрелки на циферблате показывали только восемь.
— В конце декабря у меня умерла от голода мать. В справке о смерти написали: «упадок питания»…
Корнилов вдруг почувствовал желание встать и уйти из этого пропитанного пылью кабинета. И никогда больше не видеть старика, не слышать всех тех мерзостей, в которых он собирался исповедоваться. А уж о том, что за исповедь сейчас последует, Игорь Васильевич догадался, едва услышал про карточки. Но вместо того чтобы подняться, он медленно провел тяжелой ладонью по лицу, словно попытался стереть с него гримасу брезгливости.
— У жены и у дочери началась дистрофия — детские и иждивенческие карточки обрекали на смерть. Если нечего было продать или сменять на продукты… А у нас не было ничего ценного. Даже обручальных колец. Соседи обменивали на еду картины, фарфор. За книги получали хлеб.
— А почему ваша жена имела иждивенческую карточку? — спросил Корнилов.
— Сидела дома с дочерью. Ей только что исполнился год. Вы спросите, почему не эвакуировали? Пытались, да неудачно. Вывезли ранней осенью под Новгород, а там появились немцы. Вернулись измученные. У жены дизентерия. Никуда уезжать она не захотела. Вот тут-то все и произошло. Вы когда-нибудь видели голодные детские глаза? — Лицо старика перекосила судорога, и Корнилов подумал без всякого сочувствия: «А он, того и гляди, заплачет».
— Ты приходишь домой, и глаза следят за тобой с тревогой и с надеждой. Изучают твое лицо. Если у тебя в кармане нет ни крохи хлеба, малыш понимает это сразу. И в глазах уже ни тревоги, ни надежды. Только равнодушие и тоска.
Один мой знакомый, — он служил в газете ПВО, — предложил печатать хлебные талоны. Знаете, когда видишь, как умирают дети… — Старик замолчал. Словно собирался с духом. Впервые за время разговора лицо его тронула легкая гримаса тревоги.
«Так-то лучше, — не в силах подавить неприязнь, подумал Корнилов. — А то пришел с повинной, как будто подвиг совершил. Сам себе нравится».
— Талоны от хлебных карточек — не такое простое дело. Прежде всего бумага. Я начал выносить обрезки от продовольственных карточек. Их тоже держали под контролем, но иногда удавалось припрятать несколько полосок. Потом вынес набор букв. Не сразу. По буковке. Такой шрифт, которым печатали карточки, имелся только в нашей типографии. И только в режимном цехе, где я работал. Там я брал и краску. Особую типографскую краску. Мой товарищ — вам следует знать его имя — Поляков Петр Михайлович заказал бронзовую дощечку, на которой зажимались буквы. Но сбыть талоны отдельно от карточек было нелегко. Вы, наверное, помните: продавщица брала карточку, отрезала талон, наклеивала на лист бумаги, а уж потом отвешивала вашу пайку хлеба.
Похоже, Капитон Григорьевич хотел вызвать у своего собеседника сочувствие. Как же! Оба пережили блокаду, ели один и тот же тяжелый сырой хлеб.
— У Петра нашелся приятель — директор продуктового магазина на углу Каляева и Чернышевского. Там и сейчас магазин. Директора звали Анфиноген Климачев. Половину талонов он брал себе, половину отоваривал нам…
— А почему этот Анфиноген не служил в армии?
Капитон Григорьевич пожал плечами.
— Я понимаю, — сказал Корнилов, — вы — калека с детства. Поляков служил в военной типографии. А директор магазина?! Древний старик?
— Нет. Лет тридцати. А почему он не служил, не знаю. Не поинтересовался. Талоны спасли жену и дочь. Если бы хлеб шел только для них, это были бы крохи. Полкило, килограмм в день.
— Вы хотели сказать, что ограничивались только хлебом?
Старик посмотрел на Корнилова с укоризной:
— Я пришел рассказать вам все.
Игорь Васильевич вспомнил, как в начале января сорок второго они с бабушкой — мать положили на десять дней в больницу — решили распилить на дрова старенький диван. И когда отодвинули диван от стены, нашли несколько засохших кусков белого хлеба. Они остались от довоенных бутербродов. Съев колбасу, Игорь тайком от матери запихивал булку за диван. А мышей в квартире не было. Наверное, накануне блокады они все ушли из города. Эти сухари врезались Корнилову в память так же ярко, как и первый салют.