— Куда же ты теперь идешь? — спросил Долгополов.
Иду в Б., хочется отслужить молебен. Видишь ты, у нас в Петропавловке своей церкви нет, так мы — городского Воздвиженского прихода. Меня в караульне этой церкви и крестили. Жид сказывал, что Воздвиженский поп, отец Николай, дюже древний старик. Может быть, тот самый, что крестил меня.
— А после какое имеешь намерение?
— А посмотрю, — отвечал Пархоменко. — Думаю сначала определиться куда-нибудь сторожем, что ли, а далее огляжусь и заведу торговлю: курительным табачком, махоркою, нюхательным, чубучками, трубочками, что попадется… Пахать я уже отвык, а капиталец у меня есть. Те сто рублей, помнишь, что офицеры надавали мне в Питере, — все целы. Одну только пятерку, что ты мне ссудил, истратил.
— Где же ты был все это время, — спросил Долгополов, — как ушел из Петербурга? Неужели все шел…
— Нет, мой милый, восемь месяцев вылежал в госпитале, в Рязани, — простудился, да еще несколько недель в Воронеже. Вышел-то я в неладное время, в самую распутицу, а прошлый год и весна и осень уж какие лихие были! Отцы не запомнят, старикам не в память.
В таких разговорах приятели дошли до леса и там избрали оба местечко для беседы на берегу находившегося в средине леса озера, под большою свесившеюся ивою.
— Ну, а ты же куда? — в свою очередь спросил Долгополова Пархоменко после того, как рассказал ему подробно свое путешествие из Петербурга в Петропавловку, выпив по две крышки из манерки[45] водки.
— И сам не знаю, — отвечал Долгополов, махнув рукою.
— Убег?
— Да! Думаю пробраться в Одессу, а оттуда в Туретчину. Пристану к некрасовцам[46].
— Невмоготу стало?
Долгополов утвердительно кивнул головою.
— Давно убег?
— Почти вслед за тобою, месяца через два. Беда стряслась… Вот уже год, как я брожу…
— А никого так? — спросил Пархоменко, сделав знак рукою по горлу.
Долгополов отрицательно потряс головою и перекрестился.
— Ну, слава Богу! — заметил радостно Пархоменко и протянул Долгополову руку. — А я, брат, боялся… Извини… Это, что убежал или захватил что с собою барского чего… ничего не значит. Лишь бы не убил! Давай выпьем! Где же тебя Бог носил?
— Махнул я незнакомыми местами, через Польшу… Ошибку сделал, а может, и к лучшему… Наверно, ищут. Сначала долго думалось мне пробраться за границу, а далее передумал: что я там буду делать? Лучше в Туретчину…
— С собой-то прихватил что?
— Так, малость, — отвечал неохотно Ксенофонт.
— Врешь, — заметил Пархоменко, — наверное, тысчонок с десяток сцапал… Ведь он богач… Ну, признайся?
— Кто его знает, не считал… Может, ты и угадал.
— Как же ты… как ее?., да, бишь, с Христиной Кирсановной расстался?
— И не говори! Через нее-то и вся оказия вышла.
— Изменила?
— Нет, не то… Совсем все у нас было готово, и мать благословила, осталось только у него, анафемы[47], разрешения спросить… Пошли… Увидел ее, дьявол, пленился, к себе взял… Тем моя свадьба и кончилась… Сейчас же приказал приготовить для нее комнаты, разодел, разубрал, барынею на час сделал.
— Что ж она-то?
— Плакала, да ничего не могла сделать, известно, — неволя… А мне-то, аспид[48] этакий, наказывает: «Ты, говорит, гляди, чтобы о своей любви к ней не только чтоб думать, но и поминать не смел…» Да в нашей ли это власти? Чувствия ведь даются от Бога. Что я только не стал предпринимать над собою: и пить стал, и шляться повсюду… Нет, ничего не берет. Не могу я от любви излечиться: решил было либо себя, либо его убить… А она тут, перед глазами… Гляжу, и она начала сохнуть и вянуть… Долго я крепился, да в один день не выдержал. Его не было дома; было вечером. Вхожу к ней в комнату, подавать кушанья. Она сидит, пригорюнившись. Меня жалость взяла… «Прежде, — говорю, — вы, Христина Кирсановна, веселее были…» Она как зальется… «Милый мой, для чего, — говорит, — меня разлучили с тобою… Не люблю я его…» Тут мы и слюбились…
— Аль узнал он? — торопливо спросил Пархоменко.
— Если бы узнал, тут бы нам и смерть… Не узнал, а нашлась добрая душа, шепнула ему, что я как будто отчего-то повеселел… И кто же, ты думаешь, на нас наушничал? Родная ее мать Демьяновна…
— Видно, боялась, чтобы сам чего не увидел, — возразил Пархоменко.
— Нет… Такая уж душа, — а сама сначала плакала.
— Что же было, как он услышал?..
— Слова никому не сказал, только Христину тотчас же из дому переместил куда-то. Догадался, да поздно. Впрочем, кто его знает, может быть, и передал Христину какому-нибудь приятелю… У них это бывает. Меня же задумал отправить в деревню и держал до приискания другого камердинера; но в это время случилось ему на несколько дней выехать из Петербурга… Я подумал: в деревню не хотелось, взял да и махнул в его отсутствие. Домашним сказал, что он велел приехать к нему с вещами.
— Стукало небось сердечко?
— Еще бы не стукало. Много я, брат, перенес в пути… — И Долгополов принялся рассказывать приключения своей бродячей жизни.
Х-ский гусарский полк, в котором служил Пархоменко, принадлежал к лейб-гвардии и имел постоянную стоянку в Петербурге. Долгополов познакомился с ним там очень давно, назад лет восемь, когда он еще был простым лакеем у Масоедова. Они встретились где-то случайно, и Ксенофонт первый обратил внимание на сходство их физиономий, что и послужило поводом к знакомству. Но в прежнее время это сходство не было так поразительно, как в настоящее. Лицо Долгополова было гораздо нежнее, и на щеках играл румянец; усы и бороду он сбривал, волосы носил по моде; Пархоменко же был острижен как солдат; лицо было загорелое и смуглое; усы и форменные бакенбарды нафабрены; сверх того, каждого из них изменял много костюм. Теперь же, когда они одеты были одинаково и Долгополов оброс, голову обрил по-солдатски и так же загорел за свое путешествие, приятели сделались неразличимыми. В характерах их также было много сходства, с тою разницею, что Пархоменко был бойчее, словоохотливее и откровеннее Долгополова; зато последний был гораздо его умнее, сосредоточеннее и талантливее. Пархоменко, кроме фронтовой службы и берейторства[49], не научился ничему, тогда как Долгополов знал много ремесел: еще в деревне он выучился плесть корзины, гнуть дуги и колеса, делать телеги, а в Петербурге — плесть коробки, шить башмаки и играть на гармонии и гитаре. Как малороссы, хотя и разных губерний, Пархоменко и Долгополов быстро сдружились между собою и имели частые случаи видеться, но так как компания солдата казалась оскорбительною для товарищей Долгополова — камердинеров и лакеев разных господ, то свидания их большею частью происходили или в манеже, или в квартире Пархоменка, а иногда в каком-либо дешевом трактире. Близкие отношения их не бросались в глаза и были известны очень немногим из окружающих Долгополова. Страдая особенно свойственною малороссиянам болезнью, тоскою по родине, Пархоменко рассказал до мельчайших подробностей Долгополову о своем детстве, отце, матери, родных, о Петропавловке, о всяких детских шалостях и своем поступлении на службу. Будучи хорошим служакою, Пархоменко так же охотно и весело рассказывал про военную службу, про понесенные им походы и сражения, перечислял имена всех своих командиров, определяя их характеры и передавая о их личных к нему отношениях. Хвалясь службою, Пархоменко сожалел о том только, что он поступил в нее неграмотным. Читать он кое-как с трудом выучился, но писать вовсе не умел, а это было необходимо при его дальнейшей службе — вахмистром[50]. Горю его взялся помочь Долгополов, и месяца через четыре после их знакомства Пархоменко уже писал не хуже своего учителя, владея точно таким же, перенятым от него, почерком; зато и он не остался в долгу пред Долгополовым и, со своей стороны, обучил его фрунтовой службе, фехтованью. Молчаливый Долгополов всегда слушал Пархоменка с величайшим вниманием, вспоминая и сравнивая свое грустное детство и подгнетную жизнь с судьбою своего приятеля; наконец, начал завидовать ему и стал высказывать свои сожаления, что не поступил в молодости в солдаты. Военная служба так заинтересовала его, что он бредил ею и не пропускал ни одного смотра и учения на Царицыном лугу, чрез что военные его познания еще более увеличились.
— Так ты и не знаешь, — продолжал расспрашивать Пархоменко Долгополова, — как поживает Христина Кирсановна?
— Нет, откуда же?
Дочь Демьяновны не будет более фигурировать в моем рассказе до самого окончания, а потому, пользуясь вопросом Пархоменка, передаю ее биографию до того времени, когда она поселилась в Москве, около Пречистенской заставы, где была задушена.
Митрофан Александрович Масоедов — уверенный в своих достоинствах, могуществе и даже красоте, при взглядах, что между простонародьем сильной любви быть не может и что своим поведением к Христине он не только не губит девушку, но некоторым образом даже осчастливливает ее, так как карьера ее чрез это ничуть не ухудшается, а, напротив, улучшается, если он, впоследствии, даст за нею приданое, — не допускал мысли, чтобы Христина могла изменить ему для его камердинера, а еще более, что этот последний, после отданного ему приказания, осмелился бы питать свои прежние чувства и поднять глаза с дерзкою мыслию на женщину, которая принадлежит ему. Этими взглядами объясняется, почему Масоедов, зная любовь Долгополова к Христине, допустил их жить совместно, в одном доме. Намек, сделанный Демьяновною с целью удалить Долгополова для безопасности дочери, произвел большое действие на Масоедова. Христина как женщина, в тесном значении этого слова, ему нравилась; но когда он услышал неприятную весть, то его взволновало вовсе не чувство ревности, а самолюбие… Основательны или неосновательны подозрения старухи, для Митрофана Александровича было все равно… Ему достаточно было, что они явились в ее голове, а потому могли явиться и у остальной прислуги.