— Вот вы, Альберт Михайлович, деятель искусства, — ни с того ни с сего истошно закричал Тормозов (он уже окончательно раскраснелся и стал побрызгивать слюной). — Скажите нам, как специалист, почему нет теперь голосов? Некого ведь слушать! Я не певец, но у меня голос есть — а у певцов нету. Все хуже меня поют. А я ведь не учился даже. Вот послушайте:
О голубка моя!
Он попел, напрягая живот и шею, потом снова закричал:
— А? Звучит? Звучит! А певцы? Вы их без фонограммы слыхали? Нет? А я слыхал, вот как вас сейчас. Только лучше бы я этого никогда не слышал! Дышат, как после стометровки, пыхтят, но звука нет, один шелест. Где голоса? Что, климат переменился? Дырка в озоне? Спад пассионарности?
— Ты, Тормозов, тарахтишь о том, чего не знаешь, — вдруг встрял старый, благородно седой Пермиловский. — Голосов нет, потому что Иван Петрович не хочет. Шуму прибавилось — от машин, самолётов, радиостанций, хит-парадов. Значит, живой человек должен умолкнуть.
— Позвольте, Алексей Ильич, как же нет голосов? — отозвался Ледяев, ставший после мутно-коричневого немного сонным. — У нас в театре оперетты Евгений Шашкин — чем не голос? Даже без помощи звукоусиливающей аппаратуры…
Пермиловский громко фыркнул:
— Скоро умолкнем все! Гуд один останется — суровый гуд солнца. А мы умолкнем и станем не видны. Есть, есть уже знаки! Сам вчера видел: Сириус не на месте, сдвинут минимум на четверть квадранта. Это я грубо, на глаз прикинул, но не думаю, что сильно ошибся. Может ли Сириус за одну ночь на четверть квадранта съехать? Ясное дело, не может — не та звёздная величина. А наш пыльный шарик может! Вот и делайте вывод. Скоро все понесёмся вверх тормашками! На то он и Иван Петрович.
Самоваров вежливо улыбнулся, но ничего не понял. Он даже решил, что не разобрал чего-то, потому что думал о своём и слушал в пол-уха.
Тормозов сначала машинально расхохотался, а потом схватил Пермиловского за рукав пиджака:
— Послушай, Фёдор Сергеевич, не каркай! Куда это мы все полетим? Тебе-то всё равно, тебе и вверх тормашками можно, а у меня ещё вся жизнь впереди. Да и Альберт Михайлович вон жениться надумал. Что же, мы с ним вот так, не женившись, и полетим к чёрту?
— Полетите. И вы, и все прочие: и канцлер ФРГ, и Алла Пугачёва. Года не пройдёт, как будет вместо нас холод, пустота и бесформенные комья первовещества, — спокойно пообещал Пермиловский.
— Как! — закричал Тормозов, бурея от гнева. — И Аллу Пугачёву в комья? Ты ври, да не завирайся! Её хоть не трогай! Она святая женщина!
— Все полетим — и святые, и грешные. Уже явно просматриваются те признаки и явления, которые доказывают…
— Врёшь! Пускай ты учёный и член разных паранормальных академий, а врёшь! Витя, неужели ты веришь ему?
Гладколицый Витя без особого интереса глянул прямо в налившиеся, выпученные глаза Тормозова и ничего не сказал.
— Вот и Витя не верит, — обрадовался Тормозов. — Вот и Витя говорит, что такого быть не может. Как может оно быть, если я сам в пятьдесят втором году загорал вместе с Пугачёвой в Артеке! Я-то был пионером второго отряда, а она уже знаменитость, заслуженная артистка. С Кристиночкой она отдыхала. Кажется, путёвка как раз и была Кристиночкина, а Алла так устроилась — поблизости, дикарём. Бушевало в ту пору дело врачей…
Альберт Михайлович отпил своего мутно-коричневого, поморщился и заметил:
— Алла Борисовна много моложе, чем ты, Лёша, нам расписываешь.
— Ничего не моложе, — обиделся Тормозов. — То, что она выглядит, как конфетка, ни шиша не значит. Ты знаешь женщин — пудра, тени, пластические хирурги. Вон моя Танька…
— Как Кристиночка могла в пятьдесят втором году быть в Артеке? Побойся Бога!
— Почём я знаю, как? — не сдавался Тормозов. — Моё ли это дело, как? Была, и всё. Сам при случае у неё спроси. Хотя она правды не скажет — ты знаешь женщин. Какая из них признается, что была где бы то ни было в пятьдесят втором году?
— Ты, Алексей, и сам в Артеке не был, — мягко добавил Пермиловский. — Из Нетска ты сроду никуда не выезжал — сам же вчера говорил.
— Да, не выезжал, — с готовностью подтвердил Тормозов. — Никуда, кроме Артека. Да и туда не выезжал — меня вывозили с группой юннатов— мичуринцев.
«А БАМ как же?» — удивился про себя Самоваров. У него весь день смутно шумело в голове от музыкальных репетиций. Теперь то, что он слышал от гостей Ледяева, казалось ему совершенно невозможным. «Наверное, на самом деле они другое говорят, просто всё у меня в мозгах перемешалось», — решил он и стал жевать простой, честный кусок батона, чтобы вернуть себе ясность мыслей и чувство реальности.
У тебя каша в голове, — грустно сказал Пермиловский.
Самоваров вздрогнул. Но эта реплика относилась не к нему, а к Тормозову. Самоваров посмотрел на Веру Герасимовну. Та сидела потупившись и уже минут семь методично размешивала в чашке сахар. Обычно она была говорлива, как воробей, но сегодня за весь вечер не проронила ни слова и не пыталась вмешаться в беседу даже тогда, когда речь шла об Алле Пугачёвой, по части которой она всегда слыла докой.
— Потому каша, что ты косный, Лёша. Ты непроницаем для тонких энергий! Нам всем в той или иной форме поступает информация оттуда, — Пермиловский указал на абажур. — Из космоса! Но мы пропускаем эти информационные потоки мимо ушей, потому что не в силах их расшифровать. Однако некоторым из нас дано право знать о главном. Мы слышим, чувствуем и несём в себе тяжкое бремя этой информации. Как знать, может, мы — такие! — одни спасёмся в грядущей катастрофе и станем зародышем новой цивилизации.
— Какой из тебя зародыш, старый груздь? — грубо захохотал Тормозов. — Что ты женщине можешь дать в этом смысле?
— Причём тут женщина? — обиделся Пермиловский. — Речь идёт о грядущей неведомой эре. Если мы знаем, что старые миры погибнут, а новые воздвигнутся, значит, нам предстоит особая миссия.
— Откуда вы знаете, что миры погибнут? — спросил Самоваров из вежливости.
Вера Герасимовна напряглась и перестала болтать ложечкой в чашке.
— Телефонограммы, — скромно признался Пермиловский. — Мне просто звонят домой, говорят, что от Ивана Петровича, и сообщают необходимую информацию.
— А кто такой Иван Петрович?
— Что? — вскричал Пермиловский, в изумлении так ухватившись за край стола, что вместе со скатертью к нему поползла, вздрагивая, посуда. — Вы не знаете? А кто же тогда, по-вашему, управляет миром?
Самоваров потерял дар речи.
— Иван Петрович — это высшая сила, начало всех начал, — торжественно объявил Пермиловский. — Он рассеян повсюду. Он источает энергию, изливает свет. Он вращает атомы и планеты вокруг определённых им центров. Он строит и рушит, и губит, и творит. Я, как и вы, был глух и слеп, но однажды…
Правильное лицо Пермиловского стало не просто благородным, но вдохновенным.
— Однажды, — задумчиво начал он, — я уволился из одной сволочной конторы. Ну, про это долго рассказывать, да и не нужно. В общем, нашёл я другую работу, в СУ-15. А мне там говорят: ступайте в отдел кадров, пишите заявление. Если Иван Петрович не против, то всё в порядке. Пошёл я в отдел кадров по длиннющему коридору, какие тогда бывали в учреждениях — стены салатные, стенгазеты на них висят, доски почёта и прочая ерунда. Кругом двери, за дверями все страшно матерятся — СУ всё-таки. Иду я, а в конце коридора, где отдел кадров, темно, как в рукаве. Лампочки, думаю, у них все перегорели, что ли? Я уже на ощупь пробираюсь, двери лапаю. Ни зги не видно, только холодом тянет. И вдруг у меня под ногами что-то как ахнуло! И я полетел вниз.
Пермиловский хлебнул газировки и продолжил:
— Долго я летел. Хотел кричать, а голоса нет, пропал! Тут сзади меня кто-то за пиджак хватает — даже нитки затрещали, бок распоролся, и всякая мелочь из кармана вывалилась. Таким образом лишился я тогда расчёски, авторучки и проездного на ноябрь. Зато сам спасся! Втянули меня неведомые силы в какой-то новый коридорчик, там я уже по твёрдому иду, а впереди светлеет что-то. Подхожу — дверь, на ней табличка «Отдел кадров». Стучу. Говорят: «Войдите». Вхожу, здороваюсь. «Вы Иван Петрович?» — спрашиваю. В ответ слышу: «Я». За столом мужчина сидит. Средних лет мужчина, тучноватый, в коричневом пиджаке. Галстук на нём в синюю и малиновую полоску, а посередине, там, где сердце, на галстуке пальма трафаретом выбита и надпись «Ялта». По тем временам очень модный галстук! Я и пиджак, и галстук, и папки на столе до сих пор как сейчас вижу, а вот его лицо…
Пермиловский побледнел, прикрыл глаза и прошептал:
— Лица Ивана Петровича видеть нельзя! Из-за его спины такой яркий свет бил, что только плыли зелёные колбаски в глазах, и всё! Я вглядывался, вглядывался и перестал: ещё зрение попортится. «Принесли заявление?» — спросил Иван Петрович. «Принёс», — говорю. — «Давайте». Взял он заявление, положил в свою папку и говорит: «Идите. Ждите. Вам позвонят». Я последний раз на него глянул — сквозь блеск и огонь слабо проступили очертания головы и ушей. Не помню, как я оттуда вышел, как домой добрался.