ни других тряпок, которые словно впитывают воздух. Чистый деревянный пол, совсем нет пыли. Окна распахнуты, и по темным обоям, по крашеным коричневой краской доскам пола стелется синяя осенняя сырость, такая пронзительно-чистая, выстуженная предчувствием зимы. Но почему-то в комнате душно.
Почему-то воздух не приносит облегчения.
С любовью, твоя Рада.
Яр задыхался, но продолжал лежать неподвижно и не моргая смотреть в желтоватый, покрытый трещинами потолок. Он знал, что нужно делать, и не сомневался, что сделает это совсем скоро, но пока — пока можно было лежать на застеленной кровати, в одежде и в обуви, глотать густой холодный воздух и слушать, как у соседей за стеной надрывается телевизор.
Телемагазин. «Набор из сорока четырех ножей… разделает даже…»
Разделать. Разделать — это хорошее слово.
«Посмотрите на эти зазубрины на лезвии! Таким ножом не годится вскрывать…»
«Пакеты, — мысленно закончил Яр. — Я знаю эту рекламу наизусть. Таким ножом не годится вскрывать пакеты».
«Глотки!»
С любовью.
Все мешалось.
Пруст. Сигаретные точки ожогов на фотографиях из морга.
Сломанные пальцы. Улыбка Глазго.
После смерти Рада улыбалась широко. Яр почти всегда вспоминал ее живой, потому что Рада — не мертвая женщина в морге, не загримированный замороженный труп в прощальном зале. Но в такие моменты он помнил ее только мертвой. Изуродованное лицо с подшитыми краями двух размашистых ран. Яр видел, где положили стежки.
Об этом не писали в газетах. И в свидетельстве о смерти. Но Яр видел, что за раны были на лицах Веты и Рады. Только Веты и Рады.
Остальным он подрезал губы после смерти, за несколько секунд до того, как разжать руки и позволить телу упасть с моста.
«Улыбка Офелии», как же. Воздух стал густым и горячим. Офелия. Твари. Будто от этого в убийствах появится красота. Будто красота придаст смерти смысл.
Как лучше заставить жертву молчать — кляпом? Угрозами?
Пусть от крика улыбка ширится от уголков подрезанных губ. Тогда никто не станет кричать.
Твоя Рада.
Пытка, принятая у шотландского отребья. У молодых подонков, решивших, что они хозяева улиц. Они одинаковы везде. Ничему не отличаются. Яр вырос среди таких людей. И среди них у него почти не было друзей, потому что он их презирал, а они его боялись.
Боялись так сильно, что так и не убили.
«А это лезвие — смотрите, как изогнуто, возьмите в руки! — предназначено, чтобы делать филе… Да, именно — срезать мясо с костей! С любых костей, давайте я покажу, как легко этим ножом вырезать корейку…»
В газете «А-Инфо» отвели целую полосу для фотографий, рисунков и фотороботов. Люди присылали изображения, которые ассоциировались с маньяком. Слали лица из криминальных сводок, фотографии актеров и даже своих родственников.
«Прямое узкое лезвие идеально подходит для…»
Почему люди думают, что у маньяка хитрые глаза и злодейские черные брови? Почему думают, что он высокий и широкоплечий, почему находится столько людей, которые думают, что он умен?
Людям хочется представлять монстра.
Яр знал, что человек, который пытал Раду, не монстр и не зверь. Нет у него ни хитрого взгляда, ни злодейской харизмы.
«Звоните прямо сейчас! И если вы позвоните сейчас и только сейчас! При заказе набора из сорока четырех ножей!..»
Сорок четыре ножа. Как это много — сорок четыре ножа. Слишком много.
И шесть мертвых женщин в холодной воде — тоже слишком много.
«И керамической овощечистки…»
Воздуха не осталось. Он вытекал через открытые окна, превращался сначала в синюю сырость, а потом в багровые волны, которые вымывали сломанные пальцы, разорванные криком рты и нарисованные хитрые глаза.
«Это ты ее убил».
«Вы получите в подарок кастет для отбивания мяса!»
Яр встал и вышел из комнаты, не заперев за собой дверь.
…
Медный свет ложился на черные лужи, и на асфальте алели кровавые пятна. Брызгами ложились на чужие окна. И пахло кровью — йодом и горячей звериной шерстью.
Не было ни людей, ни машин. Может, наступила ночь, а может, Яр наконец-то сошел с ума и остался в опустевшем, заляпанном кровью мире — в мире, в который должен был превратиться тот, привычный, после смерти Рады.
Яр выходил ночью на улицы не в первый раз. Не в первый раз он задыхался в своей теплой и сухой комнате.
Однажды он уехал в лес — два часа проспал в электричке, а потом до рассвета шатался между деревьев, превратившихся в серые и зеленые силуэты. Потом вышел в озеру и до полудня просидел на берегу, глядя в зеленую воду.
Это было один раз. Удушье пришло после смерти Рады — сгустившаяся в горле ненависть — и ему было мало размытых деревьев и теплой воды.
Лес вывел его к озеру, городские улицы выводили его к людям, снова и снова.
Размазанный фонарный свет.
Росчерки желтых вспышек — наверное, это все-таки машины. Воздух холодный и густой. Пятна малинового и абсентно-зеленого света вспыхивали на вывесках, падали на нарисованные лица, выцветающие на плакатах в помутневших от вечерней сырости витринах.
Днем это другой проспект. Днем его сторожат горбатые старухи, продающие семечки, блеск их граненых стаканов и шелест сизых крыльев голубей. Днем люди куда-то спешат, мешают ботинками соль и осеннюю грязь, а медный свет спит за стеклянной коркой фонарей, и ждет темноты, чтобы выброситься в холодные лужи. Днем проспект деловит, тороплив и предсказуем.
Вечером приходят парни с гитарами, барабанами, усилителями и дешевыми генераторами. Долго собирают установки и настраивают инструменты, ждут, пока голубой полумрак сменится настоящей чернотой. Ждут медный свет, за которым они пришли. А потом играют — играют, играют до поздней ночи, чтобы злой медный свет и мертвый осенней холод дольше не обретали власти.
Раньше Яр тоже ходил играть на проспект. У него тогда была старая бас-гитара, жуткого вида черный IBANEZ. Про него шутили, что он выбрал единственный подходящий по росту инструмент. Еще у него были друзья,