Темьянова бросила реплику:
– Ах, беда моей головушке!
Дальше снова заговорил старик в роли Грознова:
– А вы каждое утро ко мне всей семьей здороваться приходите, в ноги кланяться, вечером покойной ночи желать. И сундук тот, железный, ко мне в комнату под кровать поставь.
– Не нужно перевирать текст! – снова вмешался Кожушкин. – Я все слышу!
– Да как ты, погубитель мой, про сундук-то знаешь? – спросила Темьянова в полном соответствии с ролью.
– Грознов знает все, – неуверенно заметил старик.
Глядя на комика Ветрякова, Дайнека подумала, что если он еще раз забудет текст, у нее разорвется сердце, поэтому напомнила Бирюкову:
– Вы сказали, что вы фаталист.
Он подтвердил:
– Верю в неизбежность событий.
Она кивнула:
– Только вчера услышала фразу: «Мы все плывем туда, куда волна понесет».
– Уже познакомились с Платоном Борисовичем?
– Откуда вы знаете? – удивилась Дайнека.
– Нетрудно догадаться. У нас с ним близкие взгляды. Мы часто говорим на подобные темы. В подтверждение сказанного – вот вам цитата: «Человек пребывает в счастливом неведении, полагая, что существует свобода выбора. Просто он не до конца понимает подлинный смысл слов «Власть» и «Случайность». Попробуйте не согласиться… Это, между прочим, Исайя Берлин.
– И вы тоже? – удивилась она.
– Что? – Бирюкова озадачил ее вопрос.
– Вы тоже читаете Берлина?
– А кто еще?
Решив не болтать лишнего, она скромно опустила глаза:
– Я.
– Похвально, – коротко сказал Бирюков.
На сцене между тем происходил диалог из пьесы Островского.
Темьянова:
– Каково жить всю жизнь с такой петлей на шее! Душит она меня.
Ветряков:
– Сниму, сниму, – другую возьму, полегче.
Темьянова:
– Да я и без клятвы для тебя все…
Ветряков:
– А сделаешь – так шабаш: вничью разойдемся… – Проговорив эти слова, старик замер, словно припоминая, что там еще…
– «Вот и надо бы мне поговорить с тобой по душе!» – немедленно отреагировал режиссер. – Неужели трудно запомнить?
– Нет, это невыносимо, – Дайнека опустила глаза. – Неужели болезнь Альцгеймера не лечится?..
Под жидкие аплодисменты Ветряков увез Темьянову за кулисы. Оттуда вышла Артюхова. Издалека ее можно было принять за девчонку. Стройная, легкая, она встала у микрофона. Привычный хвостик волос на этот раз был начесан и замысловато свит в современный кокон.
Дайнека заметила:
– Похоже, она победила время.
– Что? – рассеянно спросил Бирюков.
– Она победила время, – повторила Дайнека. – Взгляните на нее… Уверена, когда-нибудь я буду гордиться тем, что была с ней знакома.
Бирюков не отрывал взгляда от сцены.
Артюхова просто сказала:
– Давид Самойлов. «Снегопад», – и стала читать:
Декабрь. И холода стоят
В Москве суровой и печальной.
И некий молодой солдат
В шинели куцей госпитальной
Трамвая ждет.
Его семья
В эвакуации в Сибири.
Чужие лица в их квартире.
И он свободен в целом мире.
Он в отпуску, как был и я.
Дайнека как будто провалилась в другую реальность. Она видела военную, засыпанную снегом Москву, парящие в темном небе снежинки и мальчишку-солдата в госпитальной шинели. Он ждал трамвая, наслаждаясь мирным затишьем. Артюхова читала так, как будто рассказывала что-то близкому другу. И это что-то было простым, понятным и честным.
Вдруг снег посыпал. Клочья ватки
Слетели с неба там и тут,
Потом все гуще и все чаще.
И вот солдат, как в белой чаще,
Полузасыпанный стоит
И очарованный глядит.
Был этот снег так чист и светел,
Что он сперва и не заметил,
Как женщина из-за угла
К той остановке подошла…
– Как она читает! – восхитилась Дайнека.
– Молчите! – сдавленно сказал Бирюков, не отрывая взгляда от сцены.
Артюхова продолжала читать, глядя в одну точку, куда-то поверх их голов.
С ухваткой, свойственной пехоте,
Он подошел:
– Не узнаете?
Она в ответ:
– Не узнаю.
– Я чуть не час уже стою,
И ждать трамвая безнадежно.
Я провожу вас, если можно.
– Куда?
– Да хоть на край земли.
Пошли? —
Ответила:
Пошли.
Суровый город освежен
Был медленно летящим снегом.
И каждый дом заворожен
Его пленительным набегом.
Он тек, как легкий ровный душ,
Без звука и без напряженья
И тысячам усталых душ
Дарил покой и утешенье.
Он тек на головной платок,
И на ресницы, и на щеки.
И выбившийся завиток
Плыл, как цветок, в его потоке.
Притихший молодой солдат
За спутницей следил украдкой,
За этой выбившейся прядкой,
Так украшавшей снегопад.
Не произнося больше ни слова, Дайнека только слушала Артюхову, точнее – внимала. Ей были незнакомы эти стихи. Такие простые, незамысловатые, такие точные в своей простоте, они попадали прямиком в душу.
Шли по Палихе, по Лесной,
– негромко читала Артюхова.
Потом свернули на Миусы.
А там уж снег пошел сплошной
И начал городить тарусы[8],
И даже застил свет дневной.
– Я здесь живу. А вам куда?
– Мне никуда. Но не беда —
Переночую на вокзале.
А там!.. Ведь есть же города,
Куда доходят поезда… —
Они неловко помолчали.
– А можно к вам? —
Сказала:
Да.
Дайнека физически ощущала желание любви, которое испытывал этот мальчишка.
Он говорил ей:
– Я люблю вас,
Люблю, быть может, навсегда.
За мной война, печаль и юность,
А там – туманная звезда. —
Он говорил ей:
– Я не лгу,
Вы мне поверьте, бога ради,
Что, встреченную в снегопаде,
Вас вдруг оставить не могу!..
Такой безвкусицей банальной,
Где подлинности был налет,
Любой солдатик госпитальный
Мог растопить сердечный лед.
Его несло. Она внимала.
Руки из рук не отнимала.
И, кажется, не понимала,
Кто перед ней. И поняла.
И вдруг за шею обняла
И в лоб его поцеловала.
Он к ней подался. К ней прильнул.
Лицом уткнулся ей в колени.
И, как хмельной, в одно мгновенье
Уснул… Как так?.. Да так – уснул.
Вояка, балагур, гусар
Спал от усталости, от водки,
От теплоты, от женских чар.
И его руки были кротки.
Лежал, лицо в колени пряча,
Худой, беспомощный – до плача.
Подумала: куда в метель?
И отвела его в постель.
В зале стояла тишина. Артюхова декламировала негромко и так проникновенно, что верилось в каждое слово.
Я постарел, а ты все та же.
И ты в любом моем пейзаже —
Свет неба или свет воды.
И нет тебя, и всюду ты.
«И нет тебя, и всюду ты», – мысленно повторила Дайнека, и эти слова отозвались в ней, как предчувствие любви или отголосок той, давней, которая случилась в ее жизни.
Артюхова закончила читать. Кто-то, сидящий позади Дайнеки, воскликнул:
– Браво!
После чего все захлопали.
– Спасибо! – сказал в микрофон режиссер Кожушкин. – Это было прекрасно.
Так же спокойно, как появилась, Артюхова ушла со сцены. После долгой паузы с Дайнекой вдруг заговорил Бирюков:
– Попробуйте как-нибудь прочесть это стихотворение вслух… Нет, вы попробуйте! И вы увидите, скорее, почувствуете, что и половины из того, что сказала она, вы не скажете. А ведь текст тот же, и автор один. Ну вот что это?
– Искусство, – произнесла Дайнека. – Лучший утешитель в старости.
– Вы помните тот разговор? – улыбнулся Виталий Самойлович.
– Помню. Еще мы говорили про еду и религию.
– Да, это так… – Бирюков надолго задумался.
На сцену вышли две полные женщины и встали рядом, как будто собираясь о чем-то поговорить.
– Васильева! – неприязненно прокомментировал Бирюков.
– Та самая? – заинтересовалась Дайнека. – Мне о ней говорили.
– О ней невозможно молчать.
– Которая из двух?
– Та, что слева, с ржавыми волосами.
Помимо ржавых волос у Васильевой был яркий макияж и полупрозрачная кофта, обтягивающая объемный бюст и круглый живот. В руках она держала большой театральный веер. Но не такой, каким обмахиваются в ложах старые дамы, а такой, с каким прохаживается по сцене веселая вдова из оперетты Легара.
– Что будем исполнять, Эльвира Самсоновна? – смиренно поинтересовался Кожушкин.
Васильева томно ответила:
– Дуэт Лизы и Полины «Уж вечер…» из оперы Чайковского «Пиковая дама».
Вторая исполнительница чуть отступила и негромко прокашлялась.
– Что такое? – осведомилась Васильева и, когда, прокашлявшись, ее партнерша вернулась на место, бросила через плечо аккомпаниаторше: – Начинайте.
Явно засидевшаяся Роза Самуиловна вскинула руки. Опустив их на клавиши, стала покачиваться в такт музыке, похожей на колыхание тихой волны.
– Уж вечер… Облаков померкнули края… – вступили певицы.