Быков снял телефонную трубку.
— Пастухов, — пояснил Абашкин, — почти карманник, по примитиву отношений и комбинаций. Накуролесил, осознал. Там все элементарно. Он вел закупки от кооперативного кафе. С «Зеленодольем» кафе заключило договор. Пастухов вошел в сговор с Балакиным. Мясо продавали для кафе из искусственно образовавшихся излишков, конечно, не по госцене. В «Зеленодолье» накладных на мясо нет. В «Ветерке» тоже нет, кроме двух последних. Хотя сотрудники ГАИ держали в руках накладные, списали их номера — но эти накладные исчезли.
Абашкин помолчал. Потом сказал со вздохом:
— Понимаешь, Вячик, Пастухов твердил, что накладные он в целости и сохранности передавал Кирееву. Киреева мы допросим.
Ленуська спала, обнажив худенькие, в ссадинах, ножки. Одеяло свисало с кроватки. Сердце Киреева затопило теплом и любовью. «Ничего, Ленуся, нам только продержаться эти дни... Только продержаться... Ах, какая дивная жизнь тебя ждет! Все для тебя... Сокровище мое последнее». Девочка была очень похожа на Виктора Николаевича, и когда он в порыве отцовской нежности прижимал ее к себе, ему казалось, что они неразделимы, что это самая сокровенная часть его самого, что ее шелковистая кожа с запахом чистоты и солнышка — это он сам. Киреев сознавался себе, что Ленуся — поздний, не слишком поначалу желанный ребенок, оказалась первой его истинной любовью. Машу он не прочувствовал, на других руках росла, у деда с бабкой; внуков почти и не знал, а женщин у него было так много, что отношения с ними, похожие и повторяющиеся, быстро приедались.
Кресло отца, в котором генерал Киреев всегда сидел, работая за письменным столом, было отодвинуто к кроватке, на него брошена Леночкина одежонка. Киреев огляделся и сел на низкий пуф от маминого трюмо — само трюмо перекочевало в их с Лидой супружескую спальню, а пуф Лиде не нравился. Сидеть на нем, и верно, было неудобно. Но Киреев сидел, глядя на стеллажи с книгами. Пушкин, Гоголь, Владимир Соловьев, Достоевский... — переводил он взгляд с корочек современных собраний на тяжелые переплеты издательства Маркса. Вот и знаменитое издание Чехова, которого Маркс на тяжелых кабальных условиях заставлял писать и писать — предприимчивый был издатель... Вот Брокгауз и Эфрон... Вот юбилейное издание Пушкина — 1937 года, — это его детство, он помнит иллюстрации, покрытые тонкой папиросной бумагой, и возле них — молодые мамины руки в кольцах — тонкие, изящные, с красивыми ногтями. Тогда ногти не красили, но у мамы с дореволюционных времен хранилась такая штучка, бархат был на ней или хорошая замша, но этой штучкой ногти отполировывались до перламутрового сияния. Так и закрепилось в памяти: иллюстрация к Пушкину — и молодые, сияющие перламутром мамины руки...
Будто толкнули — Киреев невольно резко обернулся. Словно в комнату вошел некто невидимый. Вдруг явно почувствовалось присутствие отца. Видно, дунуло в окно, сквознячок подхватил устоявшуюся пыль обивки кресла и принес старый запах — одеколона, коньяка и сигар. До самой смерти отец брился опасной бритвой, которую точил на длинном кожаном правиле, потом долго растирал щеки хорошим дорогим одеколоном. Киреев помнил, как после войны, когда отец вернулся с фронта, в их доме появились изящные флаконы с заспиртованными ветками цветов — французский трофейный одеколон. Последние годы отец покупал в «Сирени» на Калининском проспекте тоже французский одеколон, но, утверждал, уже далеко не тот. А коньяк и сигары отец обожал. Но и того и другого позволял себе понемногу, чтобы только ощутить вкус, посмаковать, насладиться — он себя берег, знал, как плохо будет без него его Мари, большой Мари, гранд-Мари, как он говорил, и Мари-маленькой, внучке. Аромат коньяка, сигар, одеколона — такой же родной, как детский запах дочки, — но неожиданное появление запаха этой смеси в комнате Киреева напугало. Будто сейчас возникнут вот в том углу стальные отцовские глаза и он холодно спросит: «Как ты посмел?» Нет, ничто не оправдало бы Виктора Николаевича. Даже если бы действительно из долин невиданных пришел сейчас отец и задал этот вопрос, на который Виктор Николаевич смог бы ответить лишь одним, патетически указав на детскую кроватку: «Ради нее...» — все равно: ни веры, ни прощения, ни спасения ему не было бы.
Чтобы избавиться от наваждения, Киреев снова заставил себя посмотреть на стеллажи с книгами. Что тут рассусоливать! Он не смог. Неужели можно подумать, что те слова ему ничего не стоили? Да он десять лет жизни сегодня оставил в кабинете следователя!
Шел с одной мыслью — нужно суметь быстро оценить ситуацию, расклад ситуации: в чью она пользу, против кого. Это трудно, но с учетом профессионализма, наработанного десятилетиями в журналистике, — можно. Вот на чем все строится: на двух квитанциях, которые дурак Борька сунул ему в ящик стола! Ну что ж, подумал тогда Киреев, и на такой поворот событий готов ответ.
Когда привели Бориса и началась то ли очная ставка, то ли перекрестный допрос, эти слова, решившие все, поставившие все точки над всеми «и», вырвались у него как бы сами собой:
— Я никогда не получал от Пастухова квитанций на мясо... — Это следователям. И Борису: — Ведь вы, Борис Васильевич, обычно говорили, что мясо приобретено вами на рынке!
— А все-таки, откуда две квитанции? Квитанции, выписанные в дни вашего отсутствия? — снова спросил полковник с тяжелым квадратным подбородком, который он то и дело потирал ладонью. — Откуда они?
— Право, не знаю... — протянул Киреев. — Я никогда не получал от Балакина накладные на мясопродукты. Да и договором с совхозом поставки мяса не предусмотрены, — твердо сказал, с искренним недоумением. — Я считал, что мясо для кафе закупается на рынке. Или у кооператоров. Разве нет, Борис Васильевич?
Пастухов ответил ему ошеломленным взглядом. «В кафе есть накладные на оговоренную договором продукцию «Зеленодолья», — лихорадочно соображал Виктор Николаевич. — И на грибы, и на овощи, и на молочные поставки. Эти же накладные и у Балакина. Все чисто? Да, все. О мясе — никаких документов ни тут, ни там. Конечно, какие-то номера зафиксировали гаишники. Допустим. Накладных с этими номерами не обнаружено у Балакина. Что это значит? Что Балакин их уничтожал. Следовательно, то были накладные на «левый» товар. До кафе эти накладные, естественно, не доходили, и не дошли, значит, их уничтожал тот, кто получал эти накладные, то есть Пастухов. Зачем он их брал? А вот как раз на тот случай, если дорожная инспекция заинтересуется провозом товара. Это же как елку под Новый год тащить по городу: чем красавица пышней и свежей, тем скорее подойдут, поинтересуются квитанцией, на каком елочном базаре куплена. Оттого продавцы елочных базаров всегда напоминают: не выбрасывайте нашу квитанцию, это документ... За порубку самовольную что положено? Вот и вся логика. А вывод... Вот его нужно подать как следует и не продешевить, — окончательно решил для себя Киреев и успокоился. — К тому же невольно помогут Виноградов и Люська. Да, они были свидетелями, как в «Зеленодолье» отпускали мясо для кафе, как выписывали накладные. А вот что было с этими накладными дальше — они понятия не имеют. Да откуда им знать? Хорошо и то, что Борис язык проглотил от ужаса».
Ошеломлен он и его, Киреева, поведением. Впрочем, на это и рассчитывал Виктор Николаевич, ожидая очной ставки; была мысль, что в любой ситуации Борис и должен язык проглотить.
Допрос продолжался. И вот наконец прозвучали те слова, которых с нетерпением ждал Виктор Николаевич:
— Почему вы, Пастухов, положили две последние квитанции в стол Киреева, когда тот отсутствовал? Почему вы не уничтожили их, как все другие?
Борис только руками развел, вспотел еще больше:
— Я всегда их туда клал... — выдавил он из себя.
И тут Киреев сказал:
— Очевидно, его заставила это сделать проверка ГАИ на дороге и мое отсутствие. Таким образом, можно было бы полагать, что накладные уничтожал я. Меня нет, и накладные целы. — Киреев нехорошо усмехнулся, заметив на себе пронзительный взгляд полковника с тяжелым подбородком. Кажется, его фамилия Быков.
...Опять порыв ветра шевельнул занавеску, опять почудился старый запах коньяка, сигар, одеколона...
«Откуда это в тебе, Витя? — донеслась из запретных глубин памяти фраза отца, сказанная незадолго до скоропостижной смерти. — Почему ты считаешь, что тебе позволено все? — Повод, из-за которого это было сказано, забылся, видно, ничтожен был, а отец любил, ох как любил с высоты своего положения преувеличивать значимость всего и вся. — Откуда эта вера во вседозволенность? Мораль одна для всех».
Мораль? Одна? Для всех? А как же насчет «морали обеспеченного класса»? Это Шоу точно показал, выведя мусорщика, ставшего миллионером. И потом... Никак не поставишь всех на одну доску. Социальная справедливость... А оклады у всех, так сказать, категорий трудящихся, однако, разные. Поднимись на ступеньку выше — тоже получишь. А не смог, так сиди, помалкивай о вседозволенности и прочем. Нет, тогда Виктор Николаевич отцу не противоречил. Это было бесполезно. У людей «старой закалки» свои критерии. Разубедить их, если они убеждены и верят — увольте, невозможно... И не стал говорить с отцом об очевидном для себя — это было в середине семидесятых. Но уже тогда Виктор Николаевич знал: раз его отец, генерал-лейтенант Киреев, всю жизнь посвятил тому, чтобы общество, в котором живут его дети, в частности, сын, процветало, раз его отец кровь, пот, мозг отдавал — все должно сторицей вернуться сыну. Что же, отец зря из сил выбивался? Общество процветай, а родной сын начинай с нуля? А мораль? Ну что такое мораль? Она оттого и разная, что люди придумывали ее ради собственного удобства. А что такое удобство?.. Комфорт. Сытость и бездумие, спокойствие за завтрашний день.