Кулон так и остался лежать на лакированной столешнице в розовато-зыбком круге светильника. И только к вечеру я спрятал его в секретер.
Голубое шелковое оконце и в эту ночь светилось во тьме за вековым дубом (стало быть, не уехали). Большая Медведица светилась и Малая — всего-то два созвездия я и знал. Мгновенное умиротворение вошло в душу, и подумалось: чего я кручусь, волнуюсь и мучаюсь, чего стоят двадцать лет перед вечностью (такой сейчас для меня очевидной) — и значит, Богу угодно, чтоб я забыл и простил.
Да я и не забыл, наверное — разве это мысли и ощущения двадцатилетнего студента, каким я был? Амнезия частичная, сквозная — тебе сказано — во тьме годов сквозит темный смертный грех убийства. Гнев и гордость вдруг смели напускное смирение, и я, еже не в первый раз, дал мрачную клятву: во что бы то ни стало найти убийцу и истребить. И завтра же в воскресенье пойти к старику-священнику: про тайну исповеди я смутно слыхал, но ведь это моя собственная тайна, ее надо обрести.
Утром после еженощного кошмара (который укрепил мою решимость — так жить невозможно!) я поднялся в мастерскую.
Золотая заоконная лазурь усиливала — по контрасту — чувство краха, катастрофы на месте преступления, и старое зеркало в расходящихся трещинах отразило мое искаженное лицо. Я задернул легкие занавеси, солнечный блеск умерился красноватым сияньем, подобрал с пола три пятирожковых подсвечника, и довольно большие алые огарки к ним. Зажег.
Господи, как же я работал, как не задохнулся этой сладкой изысканной вонью?.. Автоматически — значит, привычно — вставил компакт-диск в плейер, лег на кушетку, закрыл глаза. Грянула «Гибель богов».
Меня подхватила громокипящая стихия и потянула… куда-то вниз, в преисподнее подземелье. В готической гармонии звука, голоса и образа, в ароматическом чаду казалось — я присутствую на пышном погребении, где в каком-то адском уголке, убийца корчится в геенне огненной. Нет, я поймаю его тут, на земле, сейчас вспомню… сейчас! Вспомнилось искаженное зеркальное отражение, которое я только что видел… Не то! Не нервничать, отдаться вольному потоку звуков и в музыкальном рисунке уловить… уловил! Магия Вагнера помогла, не иначе: в знаменитую сцену прощания Зигфрида и Брунгильды, в странное сопрано ворвался еле слышный стук во входную дверь. Стало страшно, я открыл глаза, напряженно вслушиваясь. Стук не повторился… и звонок работает!
Я ринулся вниз.
За дверью — никого… на веранду, на крыльцо, в сад… в соседнем саду… за калиткой… обежал вокруг дома… нету никого нигде. Значит — у меня перехватило дыхание — это был стук оттуда. Несомненно! Сквозь вагнеровский гром не то что звонок — грохот в дверь не услышишь. Но я сказал: «Приезжай, поговорим», — стало быть, напряженно прислушивался. И кто же пришел — он или она?
Я взбежал в мастерскую; избегая отражений в зеркале, прошел сразу к кушетке. Закрыл глаза. Дальше! Что было дальше? Я, видимо, кого-то впустил, мы поднялись… Я вдруг поднялся, пересек порушенное пространство, перешагнув через тусклое пятно причудливой формы (моя кровь, ее — вот как нас повязали!), неловко перешагнул, задев долото на полу — рабочий инструмент скульптора. И почувствовал, что сейчас сбегу. В огромной мастерской торжествовала музыка, билась о стены, стекла, зеркальные осколки как живое страдающее существо в гибели моих каменных богов, в ароматических огнях догорающих светильников. Подошел к северному простенку между окнами, припал к штукатурке, распластался, раскинув руки, — у кого поднялась рука разбить посмертные маски отца и матери?.. Господи, невыносимая тайна, какая-то запредельная мука бьется в потемках подсознания, никак не прорываясь на поверхность… нет, прорываясь — бессвязными фрагментами, стуком, лязганьем, громом и грохотом, сладкой вонью.
В прорези меж занавеской и рамой мне почудилось боковым зрением какое-то движение за окном. Отогнул штору: шевелятся кусты в соседнем саду, идут к калитке бат и сестра. Он тащил две больших сумки. Понятно, наговорил и уговорил. «Оставь надежду всяк сюда входящий», — пропел я вслух в такт страстям Брунгильды. Даже не оглянулась на прощанье. Остаюсь один с ночной каменной бабой; поделом — к сорока годам не нажил ни одного близкого, «титан ренессанса».
Стало невмочь в ароматической духоте (по какой-то дикой ассоциации напоминающей тление трупа). Распахнул обе створки большого окна. Вагнер вырвался на простор. Полуденные небеса сияли, и как угорелая носилась сорока-воровка, беззвучно, в музыкальной стихии, тараторя.
Я пристально следил за птичьими кругами; вдруг она уселась на ветвь векового дуба над статуей и уставилась на меня сумасшедшим оком демона. Я шевельнулся, птица соскользнула, продолжая бешеное круженье вокруг дерева («сорокой-воровкой» назвал Веру ювелир), на миг припала к стволу — отсюда, из окна, было видно углубление, наверное, дупло — и вновь закружилась; клюв блеснул на солнце странным искусственно-серебристым блеском.
Бессознательно на этот блеск я и пошел, то есть спустился в сад, подошел к дубу, легко по нижним сучьям вскарабкался наверх, где действительно обнаружил небольшое дупло — в глубине блеснула блестящая материя. Я просунул руку и достал узелок, видать, разодранный с одного бока птицами. И так мне жутко стало, что я чуть с дуба на свое «творение» не свалился.
Однако поспешил домой, на столике под светильником развязал узелок — полупрозрачная ткань с вышивкой из бисера (вот что несла в ключе сорока-воровка). Оказалось — белая блузка. А вот и шелковые невесомые брюки… или юбка… «брюки-юбка», сказал ювелир. Правильно. Сумочка из блестящей парчи. Внутри «косметичка» с помадой, пудрой, духами и т. д. Кошелек с пятитысячной купюрой. И еще маленькие белые босоножки на высоких каблучках.
Я глотнул коньяку из банки, откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Чтоб не видеть… вообще ничего не видеть. С самого начала, еще как из больницы сбежал и увидел в сарае гроб, возникло у меня предчувствие: я расследую (и хоть умру — доведу до конца!) не свое убийство. Нет, нет! Ее убили — вот в чем ужас. «Вера!» — сказал я вслух. Повторил. Но никаких чувств не вызывал во мне звук этого имени, краткого, красивого, исполненного глубокого смысла.
Машинально, чтоб отвлечься от вещей, протянул руку к книжной полке за словарем. Слово древнейшее, общее для арийских народов, означает «истина, правда, клятва». Производится от той же основы, что латинское «vens» — «любовь» и германское «wens» — «надежда».
Вера, Надежда, Любовь — христианские мученицы. Я расхохотался несколько истерично — все к той же женской триаде привели меня праздные лингвистические изыскания. А занимался я этой ерундой, боясь думать о Голицыных — те уже отбыли. И никогда, быть может, я их больше не увижу. Андрея я бы не пощадил, но Надю… не страсть, а нежность и жалость возбуждала она во мне (не начало ли любви — с надеждой подумалось). Просто не верится, что эта девочка способна на… ну, а брату с какой стати ее соперницу убивать? Но откуда знать мог посторонний человек про дупло — с земли его не видно. Из окна мастерской увидеть — вот откуда, птицы навели. Однако лезть на чужой участок, чтоб крошечный узелок спрятать, когда на руках труп! Проще простого за пазуху засунуть.
Что за таинственная, страшная история, Господи! Стало быть, мертвое тело в их саду: «Юношу, горько рыдая, ревнивая дева бранила» — под скульптурой «Надежды»? Да брось ты романтические бредни — в укромном уголке под кустами закопано… Но меня уже понесло в «дурную мистику» — сорока-воровка, неприкаянная грешная душа убитой, указала мне путь к разгадке.
Раздался звонок в дверь, я вздрогнул, рванулся, распахнул — Надя.
Я схватил ее за руку и потащил ее в спальню (Надя не имела времени — да, пожалуй, и желания — возмутиться, удивиться), усадил на тахту. Метнулся к секретеру, достал изумруд, кинул ей на колени, на короткую зеленую юбочку. «Рассмотри внимательно — тебе незнаком?» — и бросился в холл прятать узелок. Запихнул за бронзового Достоевского, полки широкие, и задумался на секунду: а странно, что на вещах нет ни малейших следов крови.
— Незнаком, — сказала Надя печально, когда я в спальню вернулся. — Ты мне драгоценности не дарил.
— Хочешь, подарю? — ляпнул я в растерянности.
Голубые глаза широко раскрылись — небесный блеск, — но не поддаваться, ни за что!
— Кулон убитой? — прошептала она и отодвинула его от себя по черному меху.
Я сел на стул невропатолога и переменил тему:
— Стало быть, ты не уехала.
— И не собиралась. Андрея проводила.
— А он насовсем отчалил? Вещи свои увез?
— С чего ты взял? Яблоки в Москву захватил.
— Что он тебе про меня сказал?
— Ничего нового, — Надя небрежно отмахнулась. — А я ему сказала: если он в таком тоне будет о тебе отзываться, он мне не брат.