Что ж, Сцепура подготовился основательно, настолько основательно, что Сергей брякнул в обиде и раздражении: «Значит, приказ немецкой разведки исполнил святой дух». Сцепура широко улыбнулся: «Я рад, что ты признал свое поражение». — «Я его не признал». — «Ты упрям. Ну хорошо, ты найдешь агента. И что с ним делать? Он совершил преступление до революции и теперь неподсуден». — «Не в этом цель. Я хочу спасти Качина и его изобретение». — «А если это фантастика?» — «Фантазия? Пусть. Все равно. Пепел Клааса стучит в мое сердце». — «Пепел не может стучать, он легкий». — «Но триста погибших матросов снятся мне по ночам».
Сцепура долго молчал, глаза его были широко раскрыты, и он ни разу не мигнул, это заставило Сергея напрячься из последних сил, чтобы тоже не мигнуть, — не мог же он уступить Сцепуре в подобном пустяке. В это время тот снял трубку и вызвал Ханжонкова и Малина, одновременно достав из нижнего ящика стола старинные конторские счеты и положив их на стол — между собой и Сергеем.
Первым вошел высокий, худосочный Малин, за ним — маленький, борцовского склада Ханжонков, оба сели, и здесь началось не столько обсуждение затеи Сергея, сколько филологическое состязание: рабфак Сцепуры давал себя чувствовать на каждом шагу. «Я наитщательнейше исследовал Качина-человека», — начал Малин, но Сцепура перебил: «Человек — не анализ крови. Человек — это звучит гордо. Выбирай слова». — «Я проник в его биографию». — «Не выбираешь. «Проник» — не из нашего лексикона». — «Качин не обладает чувством локтя и коллективизма. Товарищества — тоже». — «Факты?»
Для Сергея все это было тяжелейшим ударом. Он отсутствовал всего лишь неделю, и за эту неделю произошли такие события… И это при том, что он распорядился ни во что Сцепуру не посвящать. Это был удар. И словно бы угадав мысли Сергея, Малин посмотрел на него прозрачными, совершенно ясными глазами и пожал плечами: «Товарищ капитан государственной безопасности, мы все на службе. Наш разговор мы с Ханжонковым, посоветовавшись, немедленно изложили товарищу начальнику. А как же?» — «Никак, — кивнул Сергей. — Вы поступили правильно». А как они могли еще поступить? Наивность неизбывная, с такими взглядами на мир и взаимоотношения людей надобно служить в крайсовпрофе, а может, и эскимо на улицах торговать… Между тем Малин продолжал напористо и уверенно: «Факты в том, что с пионерского еще возраста…» — «Он не был пионером», — подсказал Ханжонков. «Ну да, со школьного, хотел я сказать…» — «Гимназического», — снова подсказал Ханжонков. «Вот! Он дружил с одной одногимназисткой», — Малин посмотрел на Сцепуру, желая убедиться, что правильно образовал слово. Сцепура кивнул, но Ханжонков снова поправил: «Одноклассницей». — «Вот именно! — подхватил Малин. — Тут страшная трагедия, товарищи, совершенно дикий буржуазно-эротический индивидуализм Качина! Дело в том, что с этой одно… как ее там, дружил Леша Светиков, из реального, так вот: гимназист Качин отбил девушку у реалиста Светикова и увел ее!» — «Куда?» — сурово сдвинул брови Сцепура. «Правильный вопрос», — одобрительно кивнул Ханжонков, а Малин закатил глаза под веки так, что остались одни белки, и произнес трагическим шепотом: «В церковь Параскевы Пятницы, венчаться! А? Каково? Хорошо еще, что девушка оказалась комсомолкой и сбежала из-под венца. Я думаю, под воздействием первичной организации, другого объяснения у меня нет!» Сцепура встал и прошелся по кабинету, потом потянул штору, она оборвалась, и в раздражении начальник РО ГПУ оторвал ее совсем и, аккуратно сложив, убрал в ящик стола. Потом вздохнул: «Безбытные мы все, неухоженные… А у тебя, Малин, не факты, а мелочевка какая-то. Ты ведь не по поручению месткома вел проверку». — «Мы не можем пренебрегать нюансами». — «А вот слов, значения которых не понимаешь, никогда не употребляй. Ханжонков, что у тебя?» Быковатый Ханжонков вышел на середину кабинета: «Начну с того, что Качин систематически опаздывает на работу, в общественной жизни участия не принимает — тут собирали в фонд МОПРа[23] по три рубля, так он дал всего пятьдесят копеек и при этом сослался на материальные затруднения! Неискренний он человек, это главное в нем. Что касается прибора — прожектор. Это мнение руководства завода». — «В чем же он прожектор?» — «Прожектер. Это у Некрасова, в стихотворении «Вот парадный подъезд, по торжественным дням…». — «Стихотворение мы знаем. Продолжай». — «Прибор комиссией завода зарублен. Предлагаю проверку считать оконченной». — «А тот, с пивом?» — «Случайность». — «Теперь главный вопрос: немецкая разведка в городе работает?» Малин и Ханжонков переглянулись. «Товарищ начальник, — начал Малин проникновенно и с придыханием, — под вашим руководством мы раскрыли и обезвредили…» — «Подбиваем бабки, — перебил Сцепура. — Ни изобретений, ни разведки. — Он щелкнул счетами и посмотрел на Сергея, в его глазах мерцало вполне очевидное сожаление, даже не торжество. — Но поскольку товарищ Боде имеет свое особое мнение, предлагаю: в свободное от службы время вы оба оказываете товарищу Боде посильную помощь в этом тухлом мероприятии. И это справедливо: во-первых, никто не упрекнет нас в том, что мы не прислушались к мнению опытного сотрудника. Во-вторых, мы, хотя, ночуем, но все равно работаем — специфика службы, так что потом наверстаете, после мировой революции. Свободны».
Сергей сидел в продолжение этой дискуссии молча, и казалось ему, что все происходящее ненатурально, сон какой-то, фарс, и достаточно ущипнуть себя за руку и наступит пробуждение. Но нет… Лица у всех были серьезны, голоса — проникновенны, с модуляциями, все обсуждалось реально, всамделишно, и это было страшнее всего. «К чему же мы идем и куда придем? — с тоской размышлял Сергей, вглядываясь в богатырскую спину Ханжонкова. — Ведь эдак и до абсурда недалеко… До ерунды какой-нибудь…»
Из райотдела он направился на Малую Арнаутскую, в фотоателье фотографа Розенкранца, — знакомство с этим грустным немцем произошло на третий день приезда в Тутуты и вскоре превратилось в дружбу по телефону: на личные встречи времени не было. Причиной же знакомства послужило то, что Сергей явился на службу, минуя краевой центр, поэтому сразу возникла необходимость в фотографии на новое служебное удостоверение. Райотдельский фотограф был в отпуске, и пришлось в порядке исключения обратиться к городскому. Когда Сергей вошел в мастерскую, две небольшие комнаты на первом этаже старинного двухэтажного дома, в котором раньше располагался полицейский участок, первое, что бросилось ему в глаза, была витрина-стенд с лучшими работами Розенкранца. В центре красовался большой портрет Гумилева, и это было очень странно, потому что все любители его поэзии давно знали о его трагическом конце и о том, что по нынешним меркам он отъявленный контрреволюционер и враг народа, а вот же, поди же, висит как ни в чем не бывало.
Перехватив удивленный взгляд Сергея, Розенкранц грустно улыбнулся: «Я снял его в двадцатом, незадолго до несчастья… Вы не находите, что мой портрет лучше, чем наппельбаумовский?» — «Нахожу. Но вы знаете, что я из отдела ГПУ?» — «Нет. Ну и что? Вы меня арестуете за этот портрет? Прекрасно! А Гумилев все равно останется великим русским поэтом, это я, немец, вам говорю! Не согласны?» И, вытянув вперед правую руку, Розенкранц продекламировал:
Кончено время игры,
Дважды цветам не цвести,
Тень от гигантской горы
Пала на нашем пути.
Странный человек, на что он надеялся… Ну, не Сергей, так любой другой посетитель рано или поздно опознает Гумилева, и тогда… Об этом не хотелось думать. «Вы петербуржец?» — «Да. Когда началась революция — снимал, снимал… Получилась целая летопись. А в двадцать первом кому-то не понравилось, у меня все конфисковали, вот только Гумилева и спас…» — «Вы, наверное, не ту революцию снимали? Или, скорее, не то в революции?» Розенкранц сузил глаза: «А разве бывает та или не та? И то или не то? Бывает потрясение народной жизни, и человек в этом потрясении, и некто, желающий все запечатлеть. Иначе разве смог бы сказать Пушкин: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые?» Нет, не смог бы он этого сказать…»
И началась телефонная дружба. Сергей звонил редко, еще реже читал стихи. Чаще слушал: Розенкранц был ходячей антологией, особенно хорошо он знал акмеистов:
«И опять к равнодушной отчизне дикой уткой взорвется упрек, — я участвую в сумрачной жизни, где один к одному одинок!»
Сегодня он шел к фотографу, чтобы попросить о помощи. Истинного смысла того, что предстояло ему делать, Розенкранц не должен был знать, однако Сергей был уверен: никаких вопросов фотограф не задаст. Что бы сказал или, скорее, сделал бы Сцепура, узнай он, что Сергей привлек к охоте за немецкой резидентурой не просто немца, а ТАКОГО немца, с ТАКИМ прошлым?.. Наверное, и Иван Иванович Клемякин не одобрил бы такого поступка, и это очень мягко сказано. Но что было делать? Ведь штатного фотографа Сцепура никогда бы не дал под такое «тухлое мероприятие», а других в городе не было. Во всяком случае, Сергей их не знал.