Уснул он сразу, словно провалился. И снилась ему Инга. В своем черном в белые цветы платье. Она не шла, а медленно летела ему навстречу, он протягивал руки, но они ловили пустоту – он и Инга взаимопроникали и разлетались в разные стороны, не умея удержать друг друга – они существовали в параллельных мирах. Инга летела дальше, оглядываясь, а он стоял и смотрел ей вслед, испытывая такую пронзительную боль, какой не испытывал еще никогда в жизни…
На подходе к Музею Гуггенхайма Шибаев видел вдоль улицы афиши выставки «Россия», которую Грег окрестил «Тоска по родине». День был субботний, светило солнце, и народу собралось довольно много. Он слышал русскую речь, и на миг ему показалось, что он дома. Массивное модерновое безоконное здание музея выглядело тяжеловатым, приземистым и слепым. Он вошел в просторный холл, пристроился в конце недлинной очереди. Билеты стоили дорого – восемнадцать долларов. Он принял от служительницы в униформе продолговатую жесткую полоску картона и оглянулся в поисках входа в зал.
Внутри музей напоминал колпак или колокол. Балконы-галереи, тянущиеся вдоль стен, ввинчивались в купол – от холла до крыши восемь или девять этажей-витков, а центр был звонко пуст и высок, что создавало удивительное ощущение легкости и пространства.
Вслед за толпой Шибаев стал подниматься по широкому пандусу, останавливаясь и рассматривая картины на стенах. На первом витке, в глубоких сумрачных нишах словно парили в воздухе подсвеченные направленно несильными прожекторами иконы – вытянутые фигуры святых, строгие застывшие терпеливые лики, их скорбь и покорность. Богородица, младенец в ее руках, старославянские выпуклые буквы. Чистота берлинской лазури, тускловатое золото, бледный кармин. Истовость и вера художника, его самоотречение и аскетизм чувствовались в каждой тщательно выписанной складке одежды…
Небольшие коридоры и камеры ответвлялись от балкона-галереи – там тоже висели картины.
В одной из таких маленьких галерей он увидел хрестоматийного парящего в воздухе «Зеленого скрипача», которого видел когда-то в журнале. Картина «Христос в пустыне» была совсем маленькой, а ему казалось, что она должна быть громадной.
Перед кустодиевским портретом купеческого семейства он задержался. Пышные, румяные чернобровые жена и старшая дочка в собольих шапочках, строгий хозяин и отец в праздничном богатом кафтане, девочка и мальчик поменьше и неожиданно солома на полу и простая бревенчатая стена за спинами. От людей на картине веяло основательностью и сплоченностью, что подчеркивал слегка гротескный, нарочито-лубочный стиль. Шибаев рассматривал семейство, а оно, в свою очередь, внимательно смотрело на него.
Он поднимался все выше, так и хочется сказать, возносился, прислушиваясь к голосам вокруг. Некоторые группки – американцы в основном – были с гидом. Айвазовский вызвал дружное их восхищение – они стояли перед громадным «Девятым валом», живо обмениваясь впечатлениями. Гид, размахивая руками, рассказывала о картине и художнике. Тонны размыто-прозрачной зеленоватой воды едва удерживались массивной рамой и готовы были каждую минуту обрушиться на зрителя.
«Видение отроку Варфоломею» Нестерова, «Жнецы» Венецианова, пышные южные женщины Брюллова загадочно смотрели из вечности; сановные сытые лица, пудреные парики, пышность и блеск – придворные портреты придворных живописцев.
Одноглазый солдат заставил Шибаева остановиться. Человек на картине напомнил ему его самого, то ли рыжевато-русой мастью, то ли выражением лица, жестковатого и неброского, то ли коротко стриженными волосами. Единственный глаз, серо-голубой, словно светился, рождая у Шибаева пронзительное чувство сострадания, хотя человек смотрел без надрыва, кротко, терпеливо, не жалуясь, уйдя глубоко в себя. И, удивительное дело, казалось, присутствовала в нем та же основательность, что и в пышных кустодиевских людях, и даже в ликах икон, та же готовность терпеть, идти, не сворачивая, и принимать безропотно, что Бог да судьба пошлют. Шибаев наклонился прочитать имя автора – Гелий Коржев.
Он все стоял, глядя на одноглазого, пока шумное американское семейство – молодой высокий мужчина и три молодые женщины, не остановились рядом. Уступая им место, Шибаев отступил назад. У мужчины был звучный низкий голос, он что-то объяснял своим девочкам. Две женщины не то спрашивали, не то делились впечатлениями, говорили быстро и сбивчиво, жестикулируя, третья смотрела молча, и выражение лица у нее было такое, словно она собиралась заплакать.
Третья женщина была Инга.
Живая, теплая, родная Инга. Чужая, далекая, беглянка Инга. Шибаев почувствовал, как железный кулак тюкнул в сердце, как накатила на затылок жаркая волна и побежала вдоль хребта. Он удержался на ногах, что было удивительно после такого удара, даже не потеряв способности дышать и мыслить, разве что на мгновение. Он стоял так близко, что мог дотронуться до нее. Ему была видна чуть впалая щека, светлые волосы, отросшие с лета, собранные на макушке и заколотые массивным гребнем. Даже жилка, бьющаяся на тонкой, очень белой шее была ему видна…
Он смотрел на нее, сглатывая комок в горле, чувствуя жжение в глазах, преодолевал неистовое желание сгрести Ингу в охапку, сдавить и зарычать. Он стоял, сунув побелевшие кулаки в карманы куртки и молча смотрел на нее.
Она чуть повернула голову, все еще не видя его, как ему казалось, что-то сказала мужчине и отошла назад, оперлась на перила, заглянула в колодец. На миг ему почудилось, что она сейчас бросится вниз, и все в нем рванулось к ней. Она так пристально всматривалась во что-то глубоко внизу, в холле, что Шибаев вдруг понял – она знает, что он здесь. Знает – ни разу не взглянув на него, не пройдя рядом, не повернув головы, шестым или седьмым чувством.
Среди шевелящейся толпы две каменно-неподвижные фигуры связаны невидимой нитью, и это бросается в глаза. Но никто ничего не заметил, никому нет до них никакого дела.
Мужчина, наконец, увел своих женщин. Он обнял Ингу за плечи, но она тут же выскользнула из-под его руки. Она уходила, сохраняя все ту же каменную неподвижность, словно чувствовала его, Шибаева, спиной, затылком, коленями. Чувствовала и знала, что он смотрит ей вслед.
На перилах остался лежать продолговатый кусочек картона – билет. Шибаев подошел на негнущихся ногах, взял. Там был нацарапанный поспешно номер телефона…
А казалось бы, чего проще – подойти, сказать «Привет!», как он часто представлял это себе. Легко, изящно, небрежно. По-европейски. Почему обязательно такая тяжесть, нескладуха, ступор и общая заторможенность? Особенности национального характера, в силу которых все проблемы решаются тривиальным «дать в морду», а тонко и красиво – увы, не наш стиль! Или что-нибудь другое? Да будь на месте Инги любая другая женщина, он бы так и поступил.
Он не стал подниматься выше. Колокол музея давил на него, толпа и мельтешение картин стали раздражать. Он хотел на волю.
Шибаев был остро недоволен собой. Пацан, мальчишка! Отодвинулся в сторону, сделал вид, притворялся. Притворство было ему ненавистно. А Инга… тоже! Теория заговора, конспираторы… Что-то было в пережитой сцене сомнительное, мелкое и жалкое. Он стиснул в кулаке продолговатый кусочек картона, испытывая обиду и желание немедленно выбросить его – к черту! Она должна была… что? Броситься ему на шею? Закричать от радости, схватить, затормошить, как летом? Когда они встречались каждый раз, словно после долгой разлуки, приникая друг к другу… «Ши-Бон, как я соскучилась», – кричала она, повисая на его шее, прижимаясь к нему. Желание, которое он сейчас испытывал, причиняло физическую боль.
Шибаев не заметил, как свернул в Центральный парк. Тут тоже было много народу, а еще детей и собак, но боковые аллейки оказались пусты. Он шагал по парку, не видя ничего вокруг. Инга, ее смех, ее голос, ее шепот… когда они лежали в высокой луговой траве… ее тонкие руки, обнимающие его, податливость и готовность ответить, вкус ее губ и тела… твердые темные соски, впадина живота, полоска незагоревшей кожи… «Ши-Бон, Ши-Бон, Ши-Бон, – ее шепот обжигал и взрывался внутри. – Я люблю тебя, Ши-Бон… Я так тебя люблю!»
Он остановился, схватившись рукой за ствол дерева, не в силах двигаться, дышать, жить. Стоял напуганный, скорчившись, уставив глаза в землю, пережидая приступ.
Сильнее, чем смерть…
Выгнал его из парка обыкновенный голод. Жизнь, оказывается, продолжалась, и природа брала свое. Он забрел в первую попавшуюся китайскую забегаловку, нагреб всякой снеди, взял пива и уселся в дальнем углу, где было темно и относительно тихо.
После встречи с Ингой он чувствовал волчий голод. Его организм нуждался в подзарядке. Он жевал сладкую китайскую еду, запивал китайским пивом. Побеги бамбука, креветки, кусочки курицы в сладком соусе, китайские пельмени – дамплинги, щедро сдобренные соевым соусом, – он вряд ли замечал, что ест. Все, что лежало перед ним на большой картонной тарелке, называлось универсальным словом «еда».