Этого Стас не понимал, но кивнул: пускай, если ему станет легче.
Цепочка, зацепившись за жесткое кружево, опасно натянулась, впилась в шею, и Надежда замерла. Надо же, едва не порвала… Цепочка такая тонюсенькая. Этак и ласточку заветную потерять недолго. При мысли об этом сердце оборвалось.
Глупость какая…
Подумаешь, ласточка…
Что в ней особенного? Ничего. И вовсе золотые украшения существуют единственно для того, чтобы люди состоятельные, навроде папеньки, могли самолюбие потешить. На самом же деле золото – это зло. И не следует набивать мошну, когда бедняки в Петербурге голодают.
Да и не только в Петербурге.
Вся Россия стенает под гнетом самодержавия. И люди разумные, истинные патриоты своей страны просто обязаны думать не о золотых ласточках, а о том, как свергнуть узурпатора да передать власть народу.
Об этом на собраниях говорил Петенька, и так пылко, хорошо говорил, что собственное сердце Надежды обмирало. Впрочем, когда Петенька не говорил, но молчал или этак вольно, вальяжно даже, раскинувшись на старом диванчике, курил цигаретку, сердце тоже обмирало. И Надежда, силясь побороть внезапное смущение, к каковому она отродясь расположена не была, отворачивалась, убеждая себя, что сие – вовсе не любовь. Они с Петенькой, какового иные именовали Петром Алексеевичем, соратники по борьбе, единомышленники и только…
Правда, сии мысли не мешали ей Петеньку разглядывать исподволь, убеждаясь раз за разом, что он, Петр Алексеевич Прохоров, чудо до чего хорош.
Бледнокожий, светловолосый, с лицом весьма благородным, пусть бы происхождения самого простого, что он любил подчеркивать, повторяя, будто бы едино чудом сумел выжить, устроиться в этой жизни и в университете, где он постигал земельные науки. Правда, стезя агронома Петеньку нисколько не привлекала в отличие от борьбы за мировое благо.
Он много читал и о прочитанном любил рассказывать вдохновенно, добавляя изрядно от себя, поелику соратники его, к преогромному Петенькиному огорчению, не стремились повышать свой культурный уровень, находя листовки и иные книги скучными в отличие от Петенькиных пересказов. Следовало бы заметить, что борьбой с империализмом, каковой в целом Петеньке не мешал, занялся он не от скуки, но от пылкого норова, желания совершить некое деяние, несомненно, великое, дабы оное деяние внесло Петенькино имя и фамилию в анналы истории. И если по первости простой провинциальный паренек зело смущался однокурсников да маялся, не ведая, куда приложить распиравшую его энергию, то вскоре нашлись товарищи, которые обратили на перспективного студиозуса взгляд.
И поручили ему дело.
Вместе с заданием, кипою листовок и газет, каковые надлежало распространять средь рабочих, вызывая в среде их нужное бурление, Петеньке достались ключи от неприметной квартирки. Жилье оное, принадлежавшее кому-то из старших товарищей, – в подробности Петенька благоразумно не вдавался, решив, что сие не его ума дело, – располагалось на последнем этаже доходного дома. Дом был старым, дряхлым, и жильцы его, люди малого достатка, отличались просто-таки поразительным отсутствием любопытства.
За три года существования подпольной ячейки Петенька сумел квартиру обжить. В ней, помимо старой, рассыпающейся почти мебели, появился ковер, который повесили на стену не столько красоты ради, сколько из понимания, что стены в доме уж больно тонкие, а при всем нелюбопытстве среди жильцов может отыскаться полицейский осведомитель. Следом за ковром были доставлены почти новый стол и кресло с обивкой из телячьей кожи, печатная машинка для прокламаций, которые, впрочем, не печатались, поскольку с сим агрегатом Петенька управляться не умел. Последним возник роскошный канцелярский набор и стопка белых листов бумаги высочайшего качества.
Мысли записывать.
И кресло, и машинку, и набор принесла дорогая Наденька.
В дар.
От чистого, так сказать, сердца, которое – Петенька чувствовал это – билось тревожно, нервно, выдавая девичьи симпатии.
Петенька, затянувшись цигареткой, покосился.
Наденька сидела в углу.
Некрасивая, но весьма себе состоятельная… Кто ее привел? Машка? Точно, Машка… Присоветовала подружку, с которой в сиротском приюте знакомство свела… Мол, зело чувствительна она к бедам народным…
…Сама Машка бедовая. Ей на империализм и беды народные наплевать с высокой башни, ей в жизни куражу не хватает, вот и подалась в революционерки. Только с Петенькой ей тоже прискучило, листовки-газеты – сие несерьезно. Ей бы иного дела, с бомбами… О том каждый раз заговаривает, Петенька же слушает, кивает, но… Революция революцией, а голова у него одна. И разумеет Петенька, что одно дело – бумажки раскидывать, за бумажки небось охранка не будет жилы рвать, и совсем иное – в бомбисты идти. Тут, конечно, имя в историю впишется, да только посмертно впишется, поелику после первого же взрыва возьмут их всех да на виселицу спровадят.
Или в ссылку.
В ссылку Петеньке совсем даже не хотелось, не то повзрослел, не то надоели ему нынешние игры, но все чаще стал он задумываться не о благе общественном, каковое наступит исключительно после падения кровавого царского режима, но о личной выгоде.
Доучиться бы… и устроиться в тихом теплом местечке. Хорошо бы при усадебке, а еще лучше, ежели сия усадебка будет Петеньке принадлежать… И вот тут-то мысли его вновь поворачивали к некрасивой, но явно влюбленной девице.
Купеческая дочь.
Петенька узнавал, что батюшка ее, Михайло Илларионович, миллионщик. И дом-то у него есть, и заводики по всей России, и усадеб бессчетное количество. Пусть и не царских кровей он, но для своих рабочих – как есть и царь, и даже император. А наследовать империю сию будут дочери, Наденька и Оленька…
Оленька, конечно, краше.
Петюня видел ее, ходил к особняку, любовался и приценивался, чего уж тут. И весьма себе понравилась сестрица Надежды. Красива, легка. И сразу видно – глупа, но… балованная… И пусть Петюня нисколько не сомневался в собственных чарах – даром, что ли, он первый год пробивался по престарелым вдовушкам, весьма до юного тела охочим, – но рисковать не желал.
Да и к чему? Есть же вторая сестрица, ей-то Петюня пока авансов не давал, думал все, и не столько о том, как бы породниться с Михайло Илларионовичем, который навряд ли обрадуется нищему зятю, сколько о друзьях своих… Эти тоже не обрадуются, и их недовольство Петюню пугало сильней, нежели гнев Михайло Илларионовича. Купец что? Притерпится, смирится… Дочери его ни в чем отказа не знают, Петюня узнавал. А вот приятели Петюни – дело иное, они этакой измены революционным принципам не простят, но…
…Ежели с умом подойти…
…И осторожненько, исподволь заготовить себе пути к отступлению…
Петюня вздохнул, переведя взгляд на Надежду, которая читала очередную листовку с таким видом, будто бы только сейчас открылась ей настоящая истина…
Баба.
Глупая.
К своим двадцати четырем годам Петюня пребывал в счастливой уверенности, что все бабы – дуры. И вдовушки, которые были щедры к обходительному, но такому бедному студиозусу, и Машка с ею куражом – как пить дать, сие добром не кончится, и сложит Машка буйну свою голову, вот и Наденька тоже дура, в революционную блажь ударившаяся.
– Надежда, – обратился он, с неохотой подымаясь. Кресло было удобным, и Петюне нравилось думать, что при должном его старании он получит не одно такое кресло. – Мне бы хотелось побеседовать с вами…
Говорил он и в глаза глядел этак, с прищуром, потому как ежели с прищуром, то выходит, что в этом его взгляде особый смысл появляется.
Машка, которая полулежа перебирала листовки, лишь хмыкнула выразительно: дескать, она давно предлагала Пете за купчиху взяться. Та, конечно, приносила в казну деньжата, но сие была капля в море состояния ее батюшки. И будь Петюня помоложе, он бы не стал тянуть, но… Извести состояние, каковое он уже почти полагал своим собственным, на революционные глупости? Нет уж…
Надежда зарделась.
И поднялась.
Вышла, глядя исключительно перед собой.
В коридоре пахло дымом и еще, пожалуй, кошками, которых Петюня с детских лет недолюбливал. Он поморщился, удивляясь тому, как прежде не замечал убогости этого места. Ничего, если все пойдет как надобно – а иначе и быть не может, – в самом скором времени о квартирке этой, как и о своих дружках, что намекали, будто бы Петюня не оправдывает возложенных на него надежд, он позабудет. Небось зятю Михайло Илларионовича по квартиркам дрянным ошиваться не пристало.