Цвет лица, очертание бровей, глубина темных глаз тоже красноречиво говорили об искусстве, хотя черты этого артистически ремонтированного лица были правильны и красивы.
Николай Леопольдович поспешно встал и поклонился.
Константин Николаевич с радостным восклицанием пожал ему руку.
Барыня окинула его быстрым, как бы вызывающим взглядом и обратилась к Константину Николаевичу:
— Ainsi, вы мне положительно отказываете в вашем содействии?
— Положительно, княгиня, примеры прошлых лет ставят меня в невозможность…
— Но чем же виноват мой мальчик, что у него полоумный отец? Впрочем, я публикую и выберу сама.
Последние слова она видимо умышленно подчеркнула, причем снова бросила выразительный взгляд в сторону отошедшего в амбразуру окна Николая Леопольдовича. От него не ускользнул этот взгляд.
— Это будет самое лучшее, ваше сиятельство… — заметил на ходу Константин Николаевич.
— Au revoir! — протянула она ему руку, затянутую в светлую лайковую перчатку, и скрылась в коридоре.
— Теперь я весь ваш, милейший, — подошел Константин Николаевич к своему гостю. — Прием, слава Богу, кончен: пойдемте завтракать.
Он взял его под руку и повел в столовую, находившуюся в противоположной стороне кабинета.
— Если я кому-либо в жизни завидую, то сознаюсь, что вам, — заметил Гиршфельд. — Всегда по горло занят, но всегда бодр и весел. Это, вероятно, одна из причин вашего постоянного успеха во всем. Человек, вешающий голову, сам подписывает свой смертный приговор. Вам, видимо, легко далось сделаться баловнем судьбы…
— Вы скоры на приговор, мой молодой друг, это не совсем так. Успех дается лишь тому, кто его заработал. Фортуна не даром изображается женщиной. За ней надо уметь ухаживать и ухаживать настойчиво и серьезно. Это не кисейная барышня, которую можно увлечь потоком громких фраз, и не светская львица, падкая на мимолетные интрижки. Нет, это серьезная барыня, которая дарит свою благосклонность только серьезным людям.
— Ну, — подумал Николай Леопольдович, — это ты, кажется, того… зарапортовался… фортуна нашего времени — просто кокотка.
Однако, он не высказал этого взгляда своему бывшему учителю.
— Я видел много лишений, испытал почти нищету, прежде нежели дошел до этой тихой пристани, заработанной усиленным трудом, — продолжал Константин Николаевич. — Мне всего сорок пять лет, а я почти седой, и на голове не осталось волос, как говорится, даже на одну клочку.
Константин Николаевич был небольшого роста, быстрый в движениях человек, безукоризненно одетый в серую летнюю пару и белый галстук (он носил только черный и серый цвет).
Его лицо, обрамленное жиденькой, начинавшей сильно седеть козлиной, каштановой бородкой, дышало спокойствием и довольством, и лишь темно-карие глаза выражали настойчивость, энергию и даже суровость.
Не даром он, по рассказам, умел не только учеников, но и даже и учителей своего заведения держать в должном страхе.
Его почти совершенно оголенный череп был украшен на затылке и висках бахромкой редких каштановых, с проседью волос.
Таков был директор московского реального училища с правами реальных гимназий.
В комфортабельно убранной столовой Николай Леопольдович встретил инспектора классов реального училища, Ивана Павловича Карнеева.
Карнеев учился с ним в одной гимназии, но был старше его года на четыре, так что в то время, когда Николай Леопольдович перешел в четвертый класс, Карнеев кончил курс первым учеником с золотой медалью и был награжден на акте массою книг, купленных по подписке учителями гимназии.
Еще будучи в седьмом классе, он издал маленькую брошюру по какому-то математическому вопросу.
В гимназии он считался гениальным учеником.
Первый прилив зависти и злобы почувствовал в своем молодом сердце Гиршфельд, присутствуя на акте, который был торжеством для далеко не представительного по фигуре Карнеева.
С тех пор он без злобы и желчи не мог видеть чьего-нибудь превосходства. Даже чтение о подвигах каких-либо выдающихся деятелей вызывало на глаза его завистливые злобные слезы.
Карнеев, между тем, поступил в университет, окончил курс первым кандидатом по физико-математическому факультету, получил за сочинение золотую медаль и был оставлен при университете.
Он стал готовиться к магистерскому экзамену.
Константин Николаевич предложил ему инспекторство в его заведении, соединенное с преподаванием в высших классах.
Карнеев согласился и Николай Леопольдович снова столкнулся с ним на жизненном пути.
Из непредставительного гимназистика Иван Павлович сделался солидным молодым человеком, держащим себя хотя не гордо, но с достоинством, серьезным, не любящим кидать слова на ветер.
Встреча с Карнеевым подняла в душе Николая Леопольдовича прежнюю бурю злобы и зависти.
Он дошел до того, что не мог равнодушно выносить этого спокойного, невозмутимого человека.
«Гордый пошляк», — окрестил он его про себя, но ничем перед Константином Николаевичем, зная глубокое уважение последнего к Карнееву, не выдал своей тайны.
«Наверное будет неудача, раз этот торчит здесь!» — думал он, любезно пожимая руку Карнееву.
— Поздравить можно? — спросил Иван Павлович.
— Да, кончил кандидатом, хотя и не первым, — умышленно подчеркнул Николай Леопольдович.
Иван Павлович сделал вид, что не заметил намека. Сели за стол.
— А я и забыл поздравить, значит — мы нынче выпьем за здоровье нового кандидата прав и будущего адвоката, — сказал Константин Николаевич.
— Не будущего, а даже настоящего, я уже принят в число помощников присяжного поверенного, — заметил Гиршфельд.
— К кому записались?
— К Левицкому.
Константин Николаевич поморщился.
О деятельности этой адвокатской знаменитости ходили по Москве далеко нелестные слухи. Говорили, что его, бывшего петербургского профессора, отказались принять в свою среду присяжные поверенные петербургского округа, и он лишь фуксом[1] попал в это московское сословие.
— Быстро, ну, да дай Бог. Думаете начать практику? — задал вопрос Константин Николаевич.
— Не знаю, право, я было и зашел к вам посоветоваться… поговорить…
— И прекрасно, уединимся после завтрака в кабинете и потолкуем, а пока кушайте.
Все трое принялись за обильный завтрак. Константин Николаевич наполнил стаканы вином.
— Эта княгиня Шестова опять ко мне приставать приезжала… — обратился он к Карнееву.
— Об учителе для сына? — улыбнулся тот.
— Кажется, больше для себя.
Николай Леопольдович навострил уши.
— Что же вы, рекомендовали? — спросил Карнеев.
— Напрочь отказал; помилуйте, два года подряд одна и та же история. Возьмет учителя для сына, заведет с ним шуры-муры. Муж, выживший из ума старик, делает в деревне скандалы, да еще приезжает сюда объясняться. Вы, дескать, рекомендовали студента, а он увлек мою Зизи. Это Зизи-то, эту старую бабу увлек… Комикс…
— Чай обиделась?
— Кажется, хотела публиковать, я сказал, что это самое лучшее. Только, боюсь, опять явится, благо здесь недалеко, в Северной гостинице остановилась…
— Да зачем, говорю я, вам репетитора, когда все равно сын ваш на второй год в классе остался?
— Помилуйте, как же мальчик будет без присмотра!?
— Ну, думаю, матушка, кажется за тобой более присмотра нужно.
— Что же вы не кушаете? — обратился он к гостям.
— Помилуйте, по горло сыты, всего по немножку попробовали, — заметил Николай Леопольдович, отодвигая тарелку.
— Я так даже попрошу позволения откланяться, — встал Карнеев, — мне необходимо съездить по делу.
— Если по делу, не задерживаю, сигару на дорогу захватите, — пододвинул Константин Николаевич гостям ящик с сигарами и взял одну сам.
Гости не отказались. Когда сигары были закурены, Иван Павлович вторично откланялся и вышел из столовой.
— Пойдемте и мы беседовать в кабинет — там удобнее, — предложил Гиршфельду Константин Николаевич, когда они остались одни.
Гиршфельд встал и последовал за хозяином.
Кабинет Вознесенского представлял из себя смесь возможной простоты и возможного комфорта. Мягкая мебель, турецкие диваны по стенам манили к покою, к кейфу, а громадный письменный стол, стоявший посредине и заваленный массою книг и бумаг указывал, что хозяин покупал минуты этого покоя усиленным, непрестанным трудом. Массивный библиотечный шкаф, наполненный книгами, и тяжелые портьеры на дверях и окнах дополняли убранство этого делового хозяйского уголка. Мягкий ковер на полу этой обширной комнаты заглушал шум шагов.
Константин Николаевич с Гиршфельдом уселись с сигарами на одном из турецких диванов.