— Я их не люблю, рестораны: шум, грохот, песни дурацкие: … Я настоящую поэзию люблю, бардов.
— Договорились! Кого именно хотите послушать?
— Окуджаву. Никак на его концерт не удаётся попасть…. Как у него это всё просто и здорово! — Напевает. — «Виноградную косточку в тёплую землю зарою»…
— Замётано. Возвращаюсь и сразу поведу вас на его концерт.
— Билеты не достанете.
— С этой книжечкой?! — он хвастливо и гордо помахал своим удостоверением.
— Забудете.
— Никогда! Вот. — Вынимает из кармана платок и завязывает узел. — Всегда так делаю, чтобы не забыть.
— На ваших платках таких узлов, наверное, уже много накопилось. Лучше я на своём завяжу. — Достаёт кружевной платочек с вышитой буквой Ф. Завязывает узелок, кладёт ему на стол. — Теперь запомните.
— Конечно! — Напевает. — «Скромненький синий платочек…». — Теперь точно не забуду!
Хочет положить его в карман. Она забирает его, прячет.
— Когда вы вернётесь, он будет лежать у вас на столе. Я с вечера буду класть, и каждое утро он вам будет напоминать о вашем обещании. Когда вам надоест его видеть, вы поведёте меня на концерт.
Он улыбается уже с неподдельным восхищением:
— Вы — потрясающий парень!
— Если вы меня ещё раз так назовёте, я завяжу ещё один узелок, чтоб вы запомнили: я не парень, я — девушка!
— Ну, Флора-Фауна! Вы — самый грандиозный… девушка!
Он закрыл тетрадь и грустно улыбнулся: она, и вправду, была очень славной, но больше он её не встречал: его первая командировка затянулась, потом плавно перелилась в следующую… Когда вернулся, Флора уже не работала: перевелась из Москвы в Воронеж, ближе к родителям. «Неохваченный объект» — так называл он ускользнувших от него женщин.
Вздохнул и раскрыл другую тетрадь.
Из маминого дневника:
«… Мне так печально, что Боренька не имеет своей комнаты, куда бы мог пригласить девушку, послушать музыку, попить шампанского и целоваться в нормальных человеческих условиях, а не в тёмных антисанитарных подъездах… Не приглашатьеё в наше купе, где можно только стоять или лежать — сесть уже негде. Когда ко мне зачастил наш замдиректора Горский, ему пришлось сбрить усы, чтобы поместиться…»
В коммуналке, где они жили первые годы после переезда в Москву, у них была комнатушка при кухне, в которой когда-то обитали кухарки.
Это была большая квартира в старом, ещё дореволюционном доме на Чистых Прудах, давно забывшая слово «ремонт», захламленная, запущенная, пропитанная сочными скандалами и кухонными интригами… Четыре кнопки звонков на дверях, четыре лампочки в туалете…
В первой, самой большой комнате, жила шестипудовая Маруся, которая получила жилплощадь, работая дворничихой. Год назад она вызвала из своей деревни племянницу Зинку, пообещав вывести её в люди. И вывела: выдала за алкоголика Федю, который ставил туалеты на дачных участках.
Из этой комнаты часто доносился нежный девичий голос:
— По рылу его, по рылу!
Это Зинка вдохновляла Марусю, которая половой тряпкой била Федю, когда он приползал домой, отпраздновав установку очередного туалета.
— Налакался, свинья собачья!.. Жены бы постеснялся, харя небритая!.. Ребёнку бы принёс чего-нибудь витаминного!..
У Зинки и Феди год назад родился сын. Федя очень гордился этим событием и надеялся вырастить из него туалетного помощника, но произошло непредвиденное…
Первое слово, которое обычно произносит ребёнок — это «мама» или «папа». Федин сын первым произнёс «Коля» — это было имя соседа, что, естественно, вызвало огромный, незатухающий скандал.
— А хто докажет, шо это мой личный сын, а?..
Может, я ему не родной отец, а приходящий!..
— Ты можешь закрыть свой поганый рот?
И следовал прицельный удар тряпкой по физиономии.
Такие сцены повторялись почти ежедневно до тех пор, пока не раздавался стук в дверь и угроза Марфы Леонидовны:
— Я опять вызову участкового!
Марфа Леонидовна преподавала химию в соседней школе, была заседателем в суде, поэтому её все побаивались. Она была строгой и всегда недовольной, отчитывала всех, делала замечания… Вместо выражения лица у неё было постоянное возражение. Она напоминала шипящую змею, и Борис утверждал, что у неё даже язык — раздвоенный. Он называл её «Марфа Людоедовна».
Проходя мимо Марусиной двери, Людоедовна останавливалась и громко вопрошала:
— Почему ребёнок опять плачет?.. Вы не умеете с ним обращаться — я направлю к вам социального работника!
А если за дверьми было тихо, это тоже её настораживало:
— Почему ребёнок молчит? Он что, умер?..
Однажды она с ужасом узрела, что Борис повесил в туалете портрет Ленина. С ней чуть не случилась истерика:
— Как ты посмел?!. Ленина?! В туалете!?.. Немедленно сними!
— А почему Маяковскому можно, а мне нельзя?
— Причём тут Маяковский? Почему ты решил, что у него в туалете висел портрет вождя?
— Конечно!.. Иначе б он не написал: «Я себя под Лениным чищу!»
Был дикий скандал. Пришлось снять — Людоедовна угрожала написать в КГБ.
Напротив их коморки жил сосед Коля — это к нему ревновал Федя свою Зинку. Коля был одинокий и неухоженный. Если отталкиваться от определения «купаться в роскоши», то Коля купался в нищете. В комнате стоял кухонный столик с никогда не мытой посудой, три табуретки и два топчана. На одном спал Коля, на другом — кореец Ким, который снимал у него угол и готовил очень острые блюда, от которых Коля приобрёл гастрит. Кореец зарабатывал, играя в скверике на флейте, поэтому его называли «Жид со скрипкой». Комната никогда не убиралась, в ней было столько грязи, что её можно было продавать как лечебную. Кроме того, там водились клопы, которых Коля подкармливал своей любовницей, ночевавшей у него по субботам. Корейца клопы не кусали: в нём было много перца.
За стенкой, в соседней комнате, жила вдова покойного политкаторжанина, которая давно перескочила через свой столетний юбилей, но. с помощью палки, ещё сама передвигалась и даже участвовала в кухонных разборках, размахивая этой палкой. Экономя на электричестве, она не поставила собственную лампочку ни в коридоре, ни в кухне, ни в туалете, а освещала себе путь церковной свечой. Когда, закутавшись в одеяло, с горящей свечой в руке, она выходила из своей комнаты и шла по тёмному коридору к тёмному туалету, её можно было принять за ночное приведение, вышедшее из склепа.
Все соседи уже много лет стояли в очереди на «улучшение жилплощади».
Театр каждый год взывал к исполкому, чтоб ведущей актрисе их театра Людмиле Пахомовой, наконец, выделили отдельную квартиру, без которой она не может нести искусство в массы. Но ничего не продвигалось, пока не помог случай: после перестройки на их коммуналку положил глаз какой-то преуспевающий делец и забрал её, купив каждому соседу по отдельной однокомнатной квартире. Конечно, все были счастливы, но больше всех ликовал Борис: наконец-то, они избавились от неусыпного надзора Людоедовны. Кроме того, уходя в армию, он втайне надеялся, что отдельное жильё поможет матери найти мужа и наладить свою личную жизнь. Поэтому же, когда отслужил и поступил в академию, обитал в общежитии или у своих постоянно меняющихся дам. Но и в новой, отдельной квартире на Русаковской набережной, Людмила Михайловна продолжала жить одна, хотя у неё было много поклонников, переходящих в любовники, но никого долго в своей квартире и в своей жизни она не задерживала… Если б не регулярные сердечные приступы, она бы всё ещё продолжала тащить на себе весь репертуар театра. Но после того, как прямо на сцене, аристократ Эдвин вместе с санитаром «Скорой помощи» уложили её на носилки, она ушла на пенсию, отказалась от главных ролей — участвовала только в эпизодах.
Из маминого дневника.
«… Я так часто врала о своём возрасте, что уже сама забыла, сколько мне лет. Боюсь отрывать листок календаря мне кажется, будто я отрываю день своей жизни. Поэтому, недавно провела декаду борьбы за бережное отношение к себе. Призналась себе в любви и ответила себе взаимностью. Затем подошла к зеркалу, висящему на стене, и стала себя рассматривать, долго рассматривала — разозлилась и плюнула в него: я всё равно лучше!.. Подумаешь, морщинки и синяки! Если бы не я, какое б у меня было здоровье! (Кажется, до меня это сказал граф де Мирабо).
Бабий угодник Горский, недавно утешал меня: «Женщины не стареют — они набираются мудрости и опыта. Ты ещё — настоящая секс-бомба!»… Да, я ещё секс-бомба, но уже замедленного действия.
Но мудрости я, действительно, набралась: убрала зеркало со стены, чтоб не огорчало»…
Когда он заскочил к маме, чтобы, как всегда, оставить какие-то продукты, купленные в магазине, в комнате был дикий беспорядок: скатанный ковёр, сдвинутые стулья, тарелки на столе, подушки, упавшие с дивана… Людмила Михайловна, закутавшись в оренбургский платок, сидела в кресле и читала журнал. Увидев сына, счастливо улыбнулась, отбросила чтиво и поднялась ему навстречу.