Рослый охранник у ворот пристально посмотрел на номер моей машины, потом скользнул глазами по листку в своих руках и махнул рукой — проезжай.
Точно так же не возникло проблем с проходом в гимназию: Борис Евгеньевич все устроил самым удачным образом.
Его и Катю я увидела сразу.
Они стояли у окна и что-то спокойно обсуждали. Катя выглядела довольно веселой, но ее веселость была несколько наигранной. По всей видимости, девочка чувствовала себя немного напряженно и прокручивала в голове все приближающийся момент: она на залитой светом сцене, одна — перед всем залом…
Она была одета в форменное парадное платье гимназии и непрестанно теребила тонкими пальцами рукав.
Борис Евгеньевич, высокий солидный мужчина, еще молодой, но уже лысеющий и несколько одутловатый, выглядел устало и озабоченно.
Веки припухли, глаза были красные от бессонницы. Наверно, мысли его витают где-то далеко от щебетания дочери.
— Добрый вечер, Борис Евгеньевич. Привет, Катя, — сказала я, приближаясь. — Ну что… как дела?
На Катином лице с милыми веснушками, как это бывает у очень светлокожих людей, вспыхнула широкая улыбка:
— Юля? Пришла, да? А я думала, что ты не сможешь… или не… я рада, что ты пришла. Вот и папа говорит, что ты должна прийти. А я сегодня буду читать на немецком стихотворение этого… Шиллинга. Вот папа говорит, что немецкий язык в нашей области очень-очень… актуален. Правда, папа?
— Правда. Только не Шиллинг, а Шиллер, наверно, — с кислой улыбкой ответил Гроссман. — Шиллинг — это такая английская монета была.
— А у тебя есть?
— Есть, — ответил Борис Евгеньевич, который являлся счастливым обладателем богатой коллекции монет. Многие из них были завидными раритетами и представляли значительную даже в сопоставлении с финансовыми активами Гроссмана ценность.
— Покажешь, как домой придем, — сказала девочка и повернулась ко мне: — А ты, Юля, где такой красивый костюмчик взяла? Папа, я тоже такой хочу.
Гроссман только пожал плечами: ну, видите?
— Катя, одно дело, как одевается девочка, а другое дело — как одевается уже взрослая дама, — сказала я примирительно. — Вот прочитаешь стихотворение Шиллера, поумнеешь…
— Да что ты мне рассказываешь, как трехлетней? — неожиданно довольно грубо перебила Катя. — Взрослые дамы! Взрослые дамы не столько одеваются, сколько раздеваются… да.
— Катя, это что еще такое? — строго спросил Гроссман и поправил галстук.
— А что Катя? Как охранник Юрка приволок телку к нам в дом… рыжую шалаву в точно такой же занюханной кожаной юбке, как вот у Ирки-лахудры из параллели… так это ничего, а как я что, так «Катя, Катя!». Что Катя? И теперь…
— Ладно, нам пора, — поспешила вмешаться я, — а то скоро концерт начнется.
— Да, конечно, — спокойно сказал Гроссман, которому такие монологи дочери, по всей видимости, были не в диковинку.
Борис Евгеньевич повернулся и медленно направился по коридору, а за ним в некотором отдалении последовал словно связанный с боссом невидимыми нитями телохранитель.
Второй бодигард, высокий атлетичный парень модельной внешности, посмотрел на Катю довольно свирепо, и по выражению его аккуратно выбритого лица и по тому, как раздулись узенькие ноздри и искривились губы, выталкивая какое-то ругательство, — по всему этому я поняла, что упомянутый Катей аморальный охранник Юрка и этот молодой человек, косо глядящий на дочь своего босса, есть одно и то же лицо…
Глава 2 Тарасовский римэйк питерского «гимназического» инцидента
Сидя в первых рядах большого актового зала гимназии, я не вслушивалась и не вглядывалась в то, что говорили, разыгрывали и пели на сцене отпрыски влиятельных родителей. Банкир Гроссман и вовсе не смотрел на гимназистов, а вполголоса говорил по мобильному телефону и косился куда-то вправо, как будто увидел там интересующего его человека.
Клеветнически опороченный еще в коридоре красавчик-охранник Юра время от времени поглядывал в мою сторону и интенсивно сопел.
Насколько я могла судить, в зале в самом деле была масса «новых русских» и деятелей городской администрации и иных госструктур: налоговой полиции и инспекции, прокуратуры, ФСБ, госавтоинспекции и так далее. То и дело стрекотали сотовые, и недовольные голоса, кто тихо, кто на ползала, вещали, что сейчас не могут говорить, потому что «у Вовки (Ирки, Аньки, Лешки) тут вроде как школьный вечер или че-то наподобие… в общем, гниляк, как у тебя на заседании совета директоров, Петрович».
За спиной гудел содержательный диалог:
— Че, Димыч, может, поговорим с Агафоновым насчет мазута? А то он мне по факсу насчет алюминия грузил, так я ему сказал, что есть два вагона, нужно на реализацию ставить в срочняк.
— Да у него с налом сейчас крайне туго, потому что он заплатил за партию оргтехники, а со счетов еще налоговая не снялась.
— Заморожены?
— Ну… как тебе сказать…
Тут вмешался женский голос:
— Сергей, ты бы хоть на сына посмотрел, а не про работу… тошно слушать про все эти налы, безналы, налоговые… А ты, Тимофеев, моего не сбивай. Деятели!
Но я не особо воспринимала эти разговоры, в голову шло другое.
Я вспомнила о том, что говорил сегодня по телевизору Валера Коннов. Интересное совпадение. Вероятно, убитый в Петербурге банкир Демидов вот так же сидел в зале, на сцене которого выступала его дочь. Точно так же, как сейчас Гроссман и эти, за спиной.
Возможно, он так же не слушал и не видел ничего вокруг себя, углубившись в мысли о проблемах в бизнесе. И как раз в такой момент и застала его роковая пуля — прилетевшая словно ниоткуда.
Выпущенная невесть кем.
Я невольно скосила глаза: Борис Евгеньевич, убрав мобильный телефон, поднял глаза и смотрел на сцену, на которой в данный момент появилась молоденькая девушка, вероятно ученица старших классов, и произнесла:
— А сейчас Катя Гроссман прочтет отрывок из пьесы Фридриха Шиллера «Разбойники». Сценическое сопровождение: ученики пятого филологического класса…
Пока шли имена ребят, которые должны были представлять сценическое сопровождение, свет в зале померк. И только за спиной стоящей на сцене девушки-конферансье все сильнее разгоралось стилизованное под восход солнца розоватое зарево.
А тут неплохие световые эффекты, надо сказать.
Впрочем, толстосумы, которые собрались в зале, могут в два счета соорудить своим детишкам хоть лазерное шоу по европейским клубным стандартам.
В воздухе возник глубокий, протяжный звук… потом звук со сцены разросся так, что заглушил все голоса, и стрекотание мобильников, и чье-то унылое посапывание, и бас красношеего толстяка с ментовской рожей, рявкнувшего было в телефон: «Не-а… сегодня в СИЗО не поеду… не поеду, сказал!»
Музыка из невидимых колонок дошла до максимума, казалось, затрепетал воздух… а затем все как-то сразу оборвалось, и на сцене замелькали маленькие фигуры, облаченные в костюмы позапрошлого века. На них навели два прожектора, сцена ярко осветилась, и я увидела четверых мальчиков со шпагами в лихо заломленных шляпах с перьями… мальчики изображали яростную дуэль.
И еще — на сцене стояла девочка. Катя Гроссман. Вокруг нее дрались «разбойники», а она откинула голову и начала глубоким, плавным, чуть дрожащим голосом читать Шиллера.
Тут я начала слушать. Немецким я владела в совершенстве, а вот творчество Шиллера знала не очень хорошо.
Надо сказать, Катя читала неплохо.
Я всегда отмечала у нее актерские данные, а сейчас к тому же выяснилось, что у нее отличное произношение.
Все-таки вторая гимназия, а не какое-нибудь сельское учебное заведение.
Катя закончила. Послышались жалкие аплодисменты, снова за спиной возник разговор о поставках мазута в Волгоградскую область.
Катя стояла на сцене. Смотрела в зал. В ее глазах было странное, остолбенелое смятение.
В какой-то момент ее испуганный взгляд столкнулся с моим, и я машинально повернулась, чтобы посмотреть туда, куда за доли мгновения перед этим метнулись перепуганные глаза девочки.
Туда, где сидел ее отец.
…И когда я увидела его, а за его спиной вдруг встала во весь рост какая-то женщина и громко, хрипло закричала от ужаса — ее крик перекрылся пронзительным детским — летящим со сцены:
— Па-апа-а-а-а!!
Борис Евгеньевич полулежал в кресле, свесившись головой вперед, к коленям, и по виску, по шее его, по белоснежному воротнику рубашки стекала тонкая струйка крови.
Мне хватило одного взгляда, чтобы понять: Гроссман мертв.
Эта страшная оледенелость позы, в которой застыл банкир, эта беспомощно свесившаяся с подлокотника кресла рука, по всей видимости, сведенная легкой судорогой, полуоткрытый рот и молочно-стеклянная полоска глазного яблока — все это могло навести только на такой жуткий вывод.