Помощники палача вытолкнули одну из женщин вперед, и один из них схватил запястье ее руки крепкими, точно стальными пальцами. Человек в кроваво-красной маске поднял раскаленные щипцы…
Несчастная страшно закричала.
Палач повернулся и, держа над головой орудие пытки, показал толпе вырванный палец Илоны Йо. Собравшиеся издали дружный ликующий вопль. Этими руками она с товарками замучила десятки, а поговаривают, что и сотни невинных девушек, чтобы выпить их сладкую, чистую кровь.
— Погоди, дьяволово отродье! — закричал кто-то. — Это только начало. Как еще попляшешь, когда тебе поджарят пятки!
Палец упал на снег, вызвав всеобщее шумное одобрение, едва ли нашлись в толпе сердобольные, готовые пожалеть преступниц.
Палач вновь занялся жертвой, чтобы, повернувшись, порадовать взор свидетелей праведного суда видом следующего пальца, отделенного от тела грешницы. Когда же третий ее палец полетел в снег, палач дал команду помощникам, и те поволокли лишившуюся сознания Илону к столбу, вокруг которого был разложен костер.
Настала очередь следующей сообщницы, пандур[2]схватил Кату Бенецкую за руку. Крестясь и читая молитву, женщина просила Бога облегчить ее мучения. Всевышний остался глух к мольбе преступницы. Обагрив своей кровью снег, лишенная пальцев Ката тоже была возведена на костер.
Последняя из злодеек, Дора Сентеш, — самая крупная и сильная из женщин, — не выдержав ожидания казни, упала в глубокий обморок, едва только помощник палача схватил ее за запястье.
Сухой хворост занялся споро, и скоро пламя уже лизало ступни обреченных. Их вопли вызвали новый приступ веселья у замурованной в подземелье женщины. Она не присутствовала при этой будоражившей кровь казни, однако видела все так же ясно, как если бы стояла в толпе зрителей, собравшихся на площади в Бытче.
Ее худые, истрескавшиеся губы изогнулись в дьявольской улыбке.
До того как вспыхнули костры, горбуна сняли с колеса и бросили на большую дубовую колоду, из которой торчала рукоять остро наточенного топора. Палач поплевал на ладони, выдернул орудие из вязкого дерева и легко, точно пушинку, поднял над головой. Толпа замерла. Заплечных дел мастер посмотрел на вельможу, стоявшего на почетном месте. Тот кивнул, и палач, выдохнув, одним махом отсек горбуну Фицко голову.
Его головой украсят острый шест, воткнутый у городских ворот, за тело же вскоре перегрызутся голодные бродячие собаки, с утра чуявшие поживу и тоскливо завывавшие у стен крепости.
Догорели костры. Праведный суд свершился.
Женщина в ужасной темнице в последние мгновения своего земного существования с наслаждением представляла себе картины страшной казни. Умерла она легко, все с той же дьявольски счастливой улыбкой на устах. Такой ее и обнаружили родственники и солдаты, которым пришлось разбирать кладку стены.
И все же… Умерла она во мраке, в одиночестве, всеми покинутая и лишенная утешения…
Заскрипел ворот, лязгнули, сцепив ржавые зубья, железные шестерни, зазвенели цепи, пустились в бег колесики. Упал переброшенный через ров подъемный мост. Миновав его, богато одетые всадники пришпорили добрых коней и поскакали прочь от проклятого места, увозя ларец с последний волей покойной.
Завещание графини Эльжбетты Надешти-Батори было обнародовано 23 сентября 1614 года, спустя чуть больше недели после ее смерти. В ту ночь, говорят, разразилась страшная буря, точно скончались сразу несколько ведьм, и крестьяне, крестясь, шептали молитвы, а по стране и за ее пределами распространялись слухи об ужасах, творившихся в Чахтицах, о богомерзких деяниях кровавой графини. Сколько в тех слухах было правды, а сколько лжи? Кто знает? Истина осталась в прошлом, в далеком XVII веке, строки же, нацарапанные рукой кровавой чахтицкой госпожи в слабеющем свете последнего огарка свечи, прошли сквозь века и заставили не одно сердце забиться быстрее, пробуждая в людях далеко не лучшие чувства… Не зря на губах умершей графини застыла зловещая улыбка. Она знала, что делала.
Блондин в строгом сером костюме, с университетским перстнем на пальце, облокотившись на край стола, задумчиво вертел в руках опустевшую пузатую рюмку. Он хмурился, поглядывая на сидевшего напротив приятеля, на губах которого время от времени появлялась и исчезала легкая улыбка. Приятель изо всех сил пытался сохранить приличествующее ситуации постное выражение лица, но ничего не мог с собой поделать.
— Джейк, так ты действительно не знаешь, что за подлец перебежал мне дорогу? — спросил блондин и щелкнул пальцами, подзывая официанта.
— Боб… Поверь мне… Если бы я знал… Ведь мы друзья! — Укоризна, звучавшая в голосе Джейка Херби — весельчака и плейбоя, с поразительной легкостью промотавшего состояние и давно уже жившего в долг, — казалась совершенно искренней. Даже его аккуратно подстриженные темные усики словно вздыбились от негодования. — Боб, дружище, но почему ты так уверен, что Бет обзавелась новым любовником? Прежде ты ее абсолютно устраивал, поскольку и… — Херби хихикнул: — И удовлетворял ее непомерный сексуальный аппетит, и вел все ее дела… Бет не та женщина, которая упустит выгоду. Неужели ты думаешь, что она закрутила роман со старшим компаньоном фирмы? Со старикашкой Мейнсфилдом? Он же не выдержит и одной горячей ночки с Бет… Развалится!
Молодой, еще совсем недавно преуспевавший адвокат Роберт Гаррис поправил светлую прядь, упавшую на лоб, велел официанту принести кофе и, на мгновение задумавшись, свел брови.
— Послушай, Джейк… — тихо проговорил он, наклонившись к приятелю. — А ты откуда знаешь о вулканическом темпераменте Бет?
Херби фыркнул:
— Если бы я не знал, то был бы единственным на Лонг-Айленде, которому неизвестно, что Элизабет Моргенсон, вдова, красавица и миллионерша, — сумасшедшая нимфоманка!
Боб, мрачно усмехнувшись, кивнул, взял чашку кофе, принесенную шустрым официантом, и, морщась, отхлебнул.
Несколько смущенный Джейк всей пятерней взъерошил вьющиеся каштановые волосы и испытующе уставился на адвоката, который под грузом свалившихся на него неприятностей утратил всякую способность к ведению легкой, непринужденной беседы.
— Ничего… — словно обращаясь к самому себе, пробормотал Гаррис. — Я знаю, как досадить этой неблагодарной твари! Если она думает, что ей сойдет с рук… Использовала меня, а потом выбросила на помойку за ненадобностью! Да еще… Ты знаешь, что она приказала Мейнсфилду меня уволить?
— О… Боб! Я тебе сочувствую… А может быть, она узнала о крошке Пэм? О Пэмеле Прескотт? И от злости?..
Блондин вздрогнул.
— Про нее никто не знал! — воскликнул он с жаром. — Никто!
Собеседник покачал головой:
— Не скажи. Помнишь, перед Днем благодарения мы встретились у «Астории»? Ты усаживал крошку Пэм в машину. Я тогда еще спросил тебя, где ты нашел куколку с такими дивными волосами? С трудом верится, что это не парик. Правда, ножки подкачали — коротковаты… и нос… Такой острый, что уколоться можно…
— При чем здесь нос Пэм? Что ты мне голову морочишь? Кроме тебя, никто о ней не знал! — взвился адвокат.
— Я бы выпил еще, Боб…
— Хватит! Я лишился работы, а ты, насколько я знаю, еще не отыскал богатую вдовушку! Какого черта ты назначил встречу здесь? Можно было поговорить и в заведении попроще!
— Я должен сохранять свое лицо! — важно ответил Херби. — Впрочем, раз уж ты стал таким скупердяем, я сам заплачу. Официант! Шампанского!
— Так что ты говорил про Пэм? — раздраженно передернув плечами, спросил Гаррис.
— Как только вы уехали, ко мне подошла Валентина Вальдмайер и спросила, кто это был с тобой…
— О-о! — простонал адвокат, хватаясь за голову. — Почему же ты не предупредил меня? Так вот в чем дело…
— Ерунда! Я сказал ей, что это твоя кузина из Вайоминга, она и успокоилась. Правда, при этом гнусно улыбалась… Но ты же знаешь, Валентина всегда так улыбается…
— Лучшая подруга Бет… — Гаррис сморщился, будто раскусил стручек жгучего перца. — Ты должен был предупредить меня! Наверняка эта сучка что-то заподозрила и начала копать! Она всегда только и ждала случая, чтобы подложить мне свинью… Ох, Джейк, какой же ты идиот!
Блондин прикрыл рукой глаза, а на губах его приятеля вновь появилась неуверенная, готовая в любую секунду исчезнуть улыбка.
В бокалах зашипело шампанское, и адвокат поднял голову.
— Даже если Бет узнала о Пэмеле, она не смела так поступать со мной! — Его голубые глаза наполнила совершенно детская обида.
Впрочем, Гаррис частенько вел себя как большой ребенок — примером тому могла служить его поразительная доверчивость: он всегда удивлялся, когда его предавали или обманывали, хотя сам не считал зазорным немного словчить и кого-нибудь надуть.