Она была так ошеломлена, что даже не могла плакать, и только недоверчиво вглядывалась в залитое слезами лицо Маттео.
О, Мадонна, что же сделал, что же мог сделать отец?!
Наверное, в отчаянии она выкрикнула вслух свои мысли, потому что Маттео удрученно покачал головой в ответ:
– Не знаю, синьорина. Этого я не знаю. Однако же вот что скажу вам: батюшка ваш – упокой господь его душу! – похоже, предчувствовал свою внезапную кончину и не единожды наставлял меня: «Маттео, – говорил principe [8] (верный слуга упорно именовал своего господина князем, хотя у того не было за душой ничего, кроме рассказов о былом великолепии рода Фессалоне), – Маттео, – говорил он мне, – тебе одному из всех людей я верю и только тебе могу вручить судьбу моей дочери. Запомни: если, упаси бог, я исчезну, если со мной что-нибудь случится, немедля отведи синьорину в мой тайный кабинет и открой секретный ящичек в стене – ты знаешь, о чем речь! Там она увидит свиток бумаг. Пусть прочтет их сразу, как только узнает о моей смерти. И если после этого она пожелает покинуть Венецию, даже не бросив горсти земли мне на гроб, знай, что я на том свете не буду на нее в обиде». Клянусь Мадонной, синьорина, – Маттео воздел два пальца, приняв самую торжественную мину, – principe говорил мне именно эти слова, а потому, прежде чем вы увидите его мертвое тело, извольте последовать за мной в его кабинет.
– Да ты спятил! – возмущенно воскликнула Лючия. – Убит мой отец, а я пойду читать какие-то старые письма?! Я должна узнать, кто свершил злодеяние, чтобы отомстить, а ты…
– А я, – перебил Маттео так твердо, как никогда еще не осмеливался говорить со своей госпожой, но при этом глядя на нее в восхищении, ибо она никогда не прибегала в минуты печали к обыкновенному утешению женщин – слезам, считая их ребяческой глупостью, дозволительной лишь слабым сердцам, и даже сейчас не рыдала, а желала мстить, – а я настаиваю, чтобы вы прежде всего пошли и исполнили последнюю волю покойного, а потом все остальное, не говоря уже о том, – добавил он, понизив голос, – что в письме вы можете найти указание на того неведомого врага, чья десница поразила вашего батюшку.
Лючия глянула на Маттео с меньшим негодованием. То, что он говорил, было разумно, а она всегда прислушивалась к доводам разума, ибо они звучали куда громче невнятного сердечного шепотка. Что ж, если так хотел отец… Она всегда поступала по его воле и ни разу не жалела об этом. Надо думать, не пожалеет и сейчас.
Лючия засветила свою свечу от тех, что держал Маттео, и холодно спросила:
– Чего же ты стоишь? Отец, кажется, велел отвести меня в его кабинет? Ну так веди!
И они пошли.
К удивлению Лючии, они без остановки миновали ту комнату, которую она всегда считала кабинетом князя: Маттео прошел через нее так же торопливо, как через приемную и гостиную, спальню и гардеробную своего господина, и ввел Лючию в просторную мыльню, где в бассейне тускло поблескивала вода. Ступая как можно осторожнее, чтобы не поскользнуться на порфировом влажном полу, он проследовал в нишу, где стояла назначенная для отдыха низкая, разлапистая скамья с удобно выгнутым изголовьем в виде лежащего грифона [9], и нажал на вполне обычную с виду каменную плиту. Но, как выяснилось, она была вовсе не обычной, а скрывала некое хитроумное устройство, ибо казавшаяся недвижимой скамья легко отъехала в сторону, и трепетный свет вырвал из мрака ступени узкой и крутой лестницу, ведущей куда-то вниз. И Лючия вспомнила слова отца, на которые она сперва не обратила внимания: «тайный кабинет». Тайный!
Конечно, это был никакой не кабинет, а просто каморка, находящаяся столь глубоко в подвалах дворца, что здесь царила особая промозглая сырость, и Лючии даже почудилось, будто она слышит тяжелое течение вод каналов, огибавших палаццо Фессалоне. Этого, конечно, никак не могло быть, слишком толстыми были стены, однако Лючия начала задыхаться в подвальчике, и с каждым мгновением ее била все более сильная дрожь: равно от холода и от волнения.
Ей неудержимо захотелось взбежать по лестнице, предав забвению это хранилище отцовых тайн вместе с ними со всеми. Почему-то казалось, что ничего хорошего ей не даст чтение каких-то там заплесневелых писем. И предчувствия ее не обманули, хотя бумаги вовсе не оказались заплесневелыми: они были надежно завернуты в вощаную бумагу.
Лючия нехотя развернула первый пакет и увидела стремительный, наклонный почерк:
«Дорогая моя Лючия! Если ты читаешь это письмо, значит, человека, известного тебе под именем Бартоломео Фессалоне, уже нет на свете. Похоже, кто-то из тех, перед кем я не раз грешил, наконец-то помог Паркам перерезать неровную нить моей жизни…»
Маттео так глубоко вздохнул в своем углу, что Лючии померещилось, будто вся тьма подвальная издала потрясенный вздох.
Что это значит, porca miseria [10]: «Человека, известного тебе под именем Бартоломео Фессалоне»? Так это не настоящее имя отца? Но когда так – она, стало быть, тоже не Фессалоне и даже, может быть, не Лючия?!
Обернулась к Маттео – из мрака поблескивали только его глаза: свеча отражалась в непролитых слезах:
– Ты знаешь, что здесь написано? Ты читал это?
– Да, – шепнул Маттео.
Ну разумеется! Этот хитрец всегда знал о своих хозяевах все и даже больше!
– Это правда – что пишет отец? Нет, быть не может!
– Умоляю вас, синьорина, читайте дальше не мешкая, – скорбно пробормотал Маттео. – И знайте: здесь все истинная правда, каждое слово!
Лючия хотела, по своей всегдашней привычке, заглянуть в конец письма, но почему-то побоялась взглянуть на подпись и, обреченно вздохнув, вновь принялась читать с самого начала.
***
«Дорогая моя Лючия! Если ты читаешь это письмо, значит, человека, известного тебе под именем Бартоломео Фессалоне, уже нет на свете. Похоже, кто-то из тех, перед кем я не раз грешил, наконец помог Паркам перерезать неровную нить моей жизни. Всего тебе знать не нужно. Многое, очень многое я унесу с собой в могилу, и плевать мне на все проклятия, но хотя бы на том свете мне хотелось бы получить прощение от единственного существа, кое я истинно любил всю жизнь и перед кем повинен всех более. Это ты, Лючия…
Первый раз пишу тебе, не осмеливаясь более назвать дочерью, ибо, хотя я любил тебя со всей нежностью отеческой, ты мне, увы, не дочь. Грех мой, разумеется, не в том, что я удочерил тебя: сей поступок был бы засчитан мне за благодеяние даже и Всевышним Судией, когда б я извлек некоего младенца из грязи на высоты богатства, однако тебя, моя несравненная, обожаемая, дитя сердца моего, я оторвал от чаши, переполненной самыми счастливыми дарами судьбы, о каких можно только мечтать. О, тебе никогда не узнать, сколько раз я проклял себя за свершившееся… но что проку в оправданиях! Благими намерениями, как известно, вымощена дорога в ад – где я сейчас, надо полагать, и варюсь в самой что ни на есть кипучей смоле, на самом жарком огне, который только может разжечь нечистая сила.
Но позволь мне поведать тебе о том, что произошло 18 лет назад.
Бьянка Фессалоне, та женщина, которую ты, никогда не видя, привыкла почитать своей матерью, тогда была еще жива. Она только что разрешилась от бремени, произведя на свет мертворожденную дочь. О Матерь Божия, наш ребенок, о котором мы с моей возлюбленной супругою столько лет бесплодно мечтали, родился мертвым! Это было для нас истинной катастрофой, ведь роды проходили так тяжело, что врач удостоверил: Бьянка никогда более не сможет иметь детей, даже если и останется жива, что будет подобно божьему чуду, так плоха была она.
Я был вне себя от горя, я умолял доктора приложить все усилия, я обещал отдать все, что у меня есть, для спасения жены, однако этому мерзавцу не было никакой охоты возиться с умирающей, а потом выслушивать проклятия безутешного супруга и, чего доброго, лишиться гонорара.
– Господь милосерд, – изрек он равнодушно, – и все мы – его дети. Пусть синьора пока полежит, объятая спасительным сном (так сказал он, хотя и слепому было ясно, что это уже не сон, а предсмертное беспамятство), а я сейчас отправлюсь к русскому князю Казаринофф – его супруга вот-вот должна разродиться! – и потом ворочусь к вам. Впрочем, извольте вперед расплатиться, синьор!
И он изящно пошевелил пальцами, не думая ни о чем, только об этом золоте, которым я должен был оплатить смерть дочери – и грядущую погибель жены. Pазумеется, он не собирался возвращаться, а потому спешил получить деньги.
Я сунул ему горсть цехинов, две горсти… я не соображал, что делаю. Я знал доподлинно: если даже Бьянка очнется, весть, что ребенок погиб, убьет ее быстрее пули, попавшей в сердце. В то время как сладостный крик младенца мог пробудить ее к жизни!
Решение родилось в моей голове мгновенно. Я не чувствовал себя ничем обязанным равнодушному врачу – я ненавидел его, как лютого врага. Он вышел из мрачной спальни – я за ним. Он ступил на крыльцо – я взмахнул рукою… Он упал. Я обшарил его карманы, взял его сак с инструментарием. Я не мог оставить доктора валяться здесь: очнувшись, он мог выдать меня. Один толчок – и баста! Канал шутить не любит. Вода сомкнулась над трупом, а я свистнул гондольеру и велел вести меня в палаццо близ моста Риальто, где остановился русский дипломат, у жены которого начались преждевременные роды. Но сначала… сначала я попросил свернуть в маленький каналетто на окраину, близ фабрик Морено, где жила одна женщина, занимавшаяся повивальным делом и известная по всей округе не столько мастерством своим, сколько умением обделывать самые разные делишки. Думаю, в каждом городе, большом и маленьком, есть такие особы. Для людей, хорошо плативших, у нее были, по слухам, свои загадочные и гнусные секреты. Она излечивала золотуху, поставляла приворотные зелья, пособляла девицам из зажиточных семейств, вмешивалась в интриги и даже колдовала для жителей округи. Ценила она свои услуги на вес золота и жила относительно благополучно. До сих пор страшно вспомнить сумму, которую я посулил ей, чтобы она исполнила мою волю. Впрочем, я все равно не заплатил, так что о чем беспокоиться?..