С приятным чувством покидаю вокзал, пересекаю привокзальную площадь и спускаюсь в подземный переход, где, как и на поверхности земли, суматошится народ и торгуют лотошники.
Сворачиваю в боковую ветвь перехода. Здесь никого – пустой бетонный короб, только наигрывает на скрипке долговязый очкастый парень. Длинные волосы схвачены на затылке в косичку. У ног пацана на зашарканном грязном полу лежит скрипичный футляр, в котором сиротливо валяются несколько мятых десятирублевок – похоже, сам положил для почина. Бросаю в футляр червонец.
– Замечательная музыка, душу вынимает. Что-то до боли знакомое.
– Паганини, двадцать четвертый каприччо, – поясняет он.
– Слушай, и лицо твое мне знакомо. Мы нигде не встречались?
– Было дело, – улыбается он, и я замечаю, что на его нижней челюсти недостает двух передних зубов. Не иначе как выбили.
И тут меня осеняет. Да ведь это один из Чукигеков!
– Почему ты не в центральном ходе, друг? Здесь много не напилишь.
– Там все схвачено, Королек. Но и за это место приходится крутым ребятам отстегивать.
– Тебе бы на сцене выступать. Фрак, белая манишка, бабочка…
– Вот уж чего наелся досыта, – морщится он. – Занудные репетиции, концерты – достали! В солисты все равно бы не выбился, а оркестр – это же каторга, галеры. Исполняй, что положено, и ни нотой больше. А здесь мне в кайф. Играю то, что просит душа…
– Знаешь, – с внутренним волнением вдруг перескакивает он на другое. – Увидел тебя и вспомнил детство. В нашем дворе была девочка. Верой звали. Худенькая, рыжеволосая. Наверное, даже некрасивая. Сейчас не стыдно признаться, я был в нее влюблен. Представлял, как мы поженимся и отправимся путешествовать по свету. Я стану играть на скрипке, а она будет танцевать в белом платье… Глупые детские сны. Иногда вижу ее во дворе. У нее уже дочка школьница…
Чукигек задумчиво смотрит в пустоту, должно быть, видит танцующую в белом платье Верку.
– Ты где обитаешь? – интересуюсь я.
– В своей родной задрипанной норе, где же еще?
В изумлении разеваю рот. В списке жильцов первого подъезда дома по Стахановцев, 31-а, который продиктовал Акулыч, фамилии Чукигеков не было.
– Лет пять назад, – объясняет он, – брат купил четырехкомнатную квартиру в самом центре, а в прошлом году – виллочку рядом с коттеджем мэра. Да еще дал родителям башлей, и они обменяли наше скромное гнездышко на весьма достойные апартаменты…
– Твой брательник такой богатенький?
– О, он крупная шишка. Большой бонза. В отличие от меня. Я – белая ворона в семейном клане… Так вот. Я, естественно, поселился с предками. Но не выдержал – изнасиловали упреками и назиданиями. Хлопнул дверью и смылся – в старую свою квартирку. Живут в ней алкаши: мужик с подругой. От моих родителей они получили доплату – более чем серьезную, раздали долги, а оставшееся принялись пропивать. За год спустили все. Когда я к ним заявился, они были по уши в долгах. Я снял маленькую комнатку – ту самую, что была некогда нашей с братом. Проживаю нелегально. Родители и брат не подозревают, что я живу по прежнему адресу. Это рай, Королек! Придешь домой, в свой уголок – книги, магнитофон, диски, стол, диван. Чего еще желать! Не мешали бы только…
Он болезненно косоротится.
– Есть проблемы? – спрашиваю я.
– В наше время проблема одна – отсутствие денег. – Его лицо каменеет, взгляд тухнет. Чувствую – смотрит на меня и не видит.
– Почему же брат тебе не поможет?
– Он-то готов хоть сейчас, да я не приму его постное дистиллированное благодеяние. Сдохну – не приму.
– А от меня примешь?
– Спасибо, как-нибудь сам справлюсь … Погоди, – встряхивается он, – ты-то кем стал?
– Я частный сыщик.
– Да мы с тобой одной крови, брат, – вдохновляется Чукигек. – В своем деле ты – свободный художник. Среди колесиков и шестеренок машины, именуемой государством, мы – изгои, вольные птицы.
– Ну пока, – говорю я. – Извини, вольной птичке Корольку пора в полет. Клиент ждать не намерен. Когда мне будет сильно хреново, обязательно приду к тебе лечиться музыкой. Не против?
– Только за. – Он широко улыбается, вновь демонстрируя две щербины на месте нижних зубов. Видно, недешево дается ему свобода.
– Сыграй что-нибудь на прощание.
– А что именно?
– Все равно. Сбацай свое любимое.
Он нежно прижимается к скрипке подбородком. Пробуя, проводит по струнам смычком… И начинается музыка. Иду по переходу, а она, отражаясь от выщербленного кафеля стен, настигает и властно берет за сердце. И даже когда поднимаюсь на поверхность и шагаю среди суетящейся толпы, не перестаю слышать эту музыку из-под земли, возносящую меня к звездам…
* * *
19 августа. Воскресенье. Квартира с непривычно высоким потолком сумрачна и неуютна.
– Наконец-то соизволил явиться, – ворчит отец. – Ну да ладно, я не в претензии. Жена и дочь уехали к родне, кукую один.
Наливает пиво в высокие стаканы. Чокаемся, отпиваем. Первый глоток – самый-самый, пена ласкает язык и гортань. Отец пивоман – я выдался в него, хотя, признаться, меньше всего хотел бы походить на этого человека. После того, как он бросил маму и меня, я испытывал к нему сначала отчаянную и тоскливую любовь, потом – ненависть. Теперь я к отцу почти равнодушен – чужой человек, на которого почему-то здорово смахиваю. Когда заглядываю в гости, никогда не знаю, о чем говорить.
Со стаканом в руке прогуливаюсь по комнате. Останавливаюсь у личной отцовской полки с книгами. Среди десятка изрядно потрепанных творений полузабытых совковых писателей – солидный и явно не дешевый фолиант в шикарном супере.
– Смотри-ка, у тебя «Мастер и Маргарита». – Достаю. Перелистываю. – Ого, да еще с вариантами и комментариями. Не слабо.
– По-твоему, я не могу читать Булгакова? – отец обиженно поджимает тонкие сухие губы.
– Просто подумал, что ты скорее еще одну марку купишь.
Отец – заядлый филателист. Когда он уходил от нас с мамой, один из его чемоданов распирали альбомы с марками.
– Эту книжку мне дал почитать приятель. – Он достает новую бутылку, и в мой стакан течет пенная пивная струя. – Между прочим, философ, кандидат наук.
– И собиратель марок. Верно?
– Угадал.
– А тут и угадывать нечего: что вас еще может связывать?
– Нас связывает дружба, – веско произносит он. И добавляет сердито: – По-твоему, этого мало?
– Боги, боги мои! – патетически восклицаю я, почти дословно цитируя Булгакова, его романом я когда-то зачитывался. – Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной мужской дружбы? Да отрежут лгуну его гнусный язык! О боги, боги мои, яду мне, яду!
– Охота тебе кривляться, – хмурится отец.
– Признайся, – на моих устах инквизиторская усмешка, – ты в «Мастере и Маргарите» ни строчки не прочитал. Разве что картинками полюбовался.
– Да все руки не доходят, – оправдывается он и удивляется: – А ты как догадался?
– Секрет, – я улыбаюсь загадочно, как Джоконда. – Между прочим, твой философ – липовый.
– То есть?
– У подлинного интеллектуала этот роман зачитан до дыр. Он – Библия русских интеллигентов. А эта книжка, гляди, как новенькая. Выпущена аж семь лет назад, а странички чистенькие, будто только что из типографии. Да твой мыслитель и покупать-то ее не собирался, сотрудники подарили. Вот и дарственная надпись: «Уважаемому… как его там?.. Шнурку Завязычу… в день пятидесятилетия. Коллеги. 1994 год». Хочешь, скажу, что представляет из себя твой боевой товарищ?
– Ну?
– Первое. Малый он более-менее добрый, раз не пожалел для тебя столь дорогое украшение шкафа. Второе. Аккуратный, что не требует пояснений. Третье. Звезд с неба не хватает, после долгих тяжелых потуг годам к сорока пяти родил убогую кандидатскую. Четвертое. Сотрудники его не любят.
– А эта информация откуда?
– Они наверняка знали, что у твоего приятеля «Мастера и Маргариты» нет, иначе не стали бы преподносить. Причем догадывались, что читать он книжку не будет, если прежде спокойно без нее обходился. Следовательно, подарили формально, лишь бы отбояриться. А может, даже с ехидцей, чтобы подчеркнуть его невежество: на, прочти, авось поумнеешь на старости лет. Да и текст казенный. Разве симпатичному тебе человеку накарябаешь этакую трафаретину? Для кладбищенского памятника и то слова душевнее находят.
Отец молчит, барабаня пальцами по столу, спрашивает безразлично:
– Что еще о нем скажешь?
– На уровне интуиции… Думаю, он одинок. Нет, вполне возможно, что семья имеется, но в душе он – сиротливый трухлявый пенек. От этого тома, который столько лет нераскрытым проквасился на полке, несет неизбывной тоской…
– Охота тебе гадости про людей говорить, – перебивает отец.
– Хорошо, хорошо, готов молчать. Я буду молчаливой галлюцинацией, – примирительным тоном вворачиваю я слова Бегемота.