Иван Андреевич посидел еще, поворачивая идею так и эдак, и все больше убеждаясь, что это единственно приемлемый выход. Потом поднялся из-за стола и, кряхтя, встал на колени перед иконами, благодаря Господа, что надоумил, и моля не дать пропасть, потому как возраст уже солидный и в Сибири не сдюжить. Да и Настьку, дочку, замуж надо бы…
Степан Волков молча взирал на Дарью Николаевну. Миловидная розовощекая женщина тридцати с небольшим лет. Причесана и одета по моде, но не вычурно – не пристало вдове. С момента открытия дела в московской юстиц-коллегии прошел год. Следователь Волков изучил массу документов, арестовал счетные книги помещицы и перечитал их все, допросил больше ста человек, читал и перечитывал протоколы. Быстро понял, что один не управится и за год, и тогда в помощники ему даден был молодой надворный советник князь Дмитрий Цицианов.
Им удалось проследить движение крепостных людей во владениях помещицы. Она владела домом в Москве, на Сретенке. А под Москвой двумя имениями: в Троицком и в Вокшине. Высокая смертность среди крепостных выглядела очень подозрительно, потому что не было в последние годы ни мора, ни прочей заразы. Да еще странно было, что женщины гибли намного чаще мужчин. Например, у одного только конюха Ермолая Ильина за три года скончались одна за другой три жены.
Надо сказать, что Дарья Николаевна не сидела, сложа руки и дожидаясь своей участи. Она подняла на ноги всю московскую родню, запугивала дворню и всячески препятствовала правосудию. Тогда следователи направили в Правительствующий Сенат бумагу, в которой, указывая на эти обстоятельства, просили разрешения на радикальные меры. И они добились-таки своего! Салтыкову отстранили от управления имуществом и деньгами, назначив «опекуна», да еще и взяли под стражу. Единственное, в чем отказал Сенат московской юстиц-коллегии – это не позволил применить к помещице пытку. И тем не менее предпринятые меры, включая повальные обыски и допросы, сделали свое дело – дворня и крепостные в имениях начали давать показания.
Тогда-то и стали наполняться протоколы описаниями бесчинств помещицы Салтыковой. И никак в голове надворного советника Степана Волкова не укладывалось то, что черным по белому написано было в материалах дела.
– Как же вы такие страшные вещи учиняли, Дарья Николаевна? – в который раз спрашивал он. – Ведь все в один голос говорят, что женщина вы верующая, богомольная. И так людей мучить.
Салтыкова подняла на следователя взгляд серо-зеленых глаз. Степан вздохнул – помещица все еще была хороша, очень хороша собой. Светлые волосы, большие глаза, опушенные темными ресницами, брови ровными дугами. Кожа белая и гладкая. Руки хорошей формы. Увидев насмешку в глазах женщины, он смутился и отвел было взгляд, но тут же взор его укололо красным пламенем, и Степан заметил на груди Дарьи Николаевны медальон. Разглядывая драгоценность, Волков вспомнил, что она никогда его не снимала. Ни до, ни после ареста. В золотой оправе красным пламенем сверкал немалый лал, или, как его по-новомодному называют, рубин.
Волков вдруг вспомнил слова своего помощника, молодого князя Цицианова, который, будучи в подпитии, начал жаловаться и полную чушь молол.
– Ты видел, как она за него держится? – спрашивал он, глядя на Степана красными от недосыпания и выпитого вина глазами. – Чуть было смягчаться начнет, даже слеза во взоре возникнет, волнение какое… Тут же она камень этот – цап! В ладонь зажимает – и все, как водой холодной ее омыли: слезы сохнут, дыхание успокаивается, и все ей ни по чем. Не иначе, заговоренный тот камень. Может, она душу дьяволу продала, а?
– Что ты несешь? – отмахнулся от него Степан. – Устал ты, брат, вот невесть что в голову и лезет. Сказки страшные да выдумки дитячьи. Ежели бы она душу продала, стала бы на богомолье каждый год таскаться? Вон, до самой Киево-Печерской лавры доехала. Уж, наверное, бес бы ее не пустил туда. Так что забудь, что тебе нянька в детстве рассказывала, и не моги чушь всякую нести.
– Да, тебе хорошо смеяться, – князь Дмитрий шмыгнул носом. – А мне вот уж и в компании показаться зазорно… Все осуждают, что я в этом деле участвую. В прошлом году сватался к Вареньке Давыдовой и батюшка ее благосклонно меня принял, сказал только, что молода она еще, надо годик подождать. А теперь они и глядеть не хотят в мою сторону. И я уж слышу, что Чигирин к ней хочет свататься.
– Тоже беда нашлась, – Волков презрительно фыркнул. – Ты, брат, гордиться должен, что дело исполняешь государево, да волю императрицы. А он о Вареньке своей печалится!
И вот теперь, зажмурившись от полоснувшего по глазам красного отблеска, Волков вспомнил слова князя. Разглядывая украшение, он спросил:
– Дарья Николаевна, откуда у вас этот камень?
– Подарок мужа, – она улыбнулась, и пальцы нежно погладили темно-красное пламя. – Он ушел в отставку ротмистром лейб-гвардии Конного полка. Но по молодости успел повоевать с турками. Участвовал в кампании 1738—39 годов. Бесстрашный был человек… А камень… точно не знаю… Впрочем, муж как-то рассказывал, что еще отец его купил у заезжего купца, из иностранцев, несколько камней.
Степан вздохнул, оторвал взгляд от драгоценности и опять начал допрос. И был этот допрос столь же бесплоден, как и все предыдущие. Дарья Николаевна никакой вины за собой не признала, а что била дворовых девок, так «она на то и хозяйка, чтобы нерадивых учить».
Степан устал: он почти не спал ночью, писал доклад в Правительствующий Сенат. И вот теперь голова была тяжелой, словно чугунной, мысли ворочались медленно и ужасно раздражали насмешливые глаза сидящей напротив женщины. Он встал, заходил по кабинету, убеждая, пытаясь вразумить обвиняемую. Наклонился к ней через стол. И опять увидел перед глазами красный камень. Только теперь рубин оказался совсем близко, и его мерцающий, словно живой, блеск притягивал, удерживал взгляд. Степан глядел и глядел, и там, в кроваво-красной глубине увидел нечто. Там темнело какое-то пятно. Мелькнула мысль, что камень с дефектом. Но пятно под его взглядом проступало все четче и четче, и вот уже можно различить очертания. И он с ужасом видит, что это лик, темная маска, рот которой рвется криком боли, а глаза горят рубиновым пламенем. И словно кровавая пелена застлала мозг следователя.
Он отшатнулся от женщины, провел рукой по лбу и, не чувствуя собственный ледяной пот, сказал зло:
– Раз такова ваша воля, сударыня, так я имею полномочия применить к вам пытку, чтобы прекратить ваши запирательства и продвинуть следствие дальше. Ступайте, Дарья Николаевна, и молитесь. Ибо завтра вас будут допрашивать по-другому.
Как только дверь за арестованной закрылась, Цицианов, корпевший в углу над протоколами, бросился к старшему следователю.
– В уме ли ты, Степан? Ведь нет у нас разрешения на пытку! Сенат запретил, потому как государыня не согласна. Ведь если ты ее спытаешь, так и в Сибирь можно попасть…
– Уйди! – Волков отшвырнул с дороги молодого человека и выскочил из комнаты, где шел допрос. На воздух, скорее! Все плыло перед глазами, и снова, и снова видел он красное марево и тот безумный лик… И тогда гнев поднимался внутри, и хотелось унизить эту женщину, сделать ей больно, чтобы она кричала так же, как те дворовые девки, которых она сама запытала до смерти. Он хотел, чтобы помещица молила о пощаде его, Степана Волкова…
Он стоял под осенним дождем до тех пор, пока не промок до нитки. Холод пробрался под одежду, наполнил тело и хоть немного остудил голову. Дмитрий прав – в Сибирь за ослушание неохота, но и отступать не хотелось.
Надворный советник Волков вернулся в канцелярию и, глядя на испуганного Цицианова, сказал отрывисто:
– Найди в приказе того, кого положено пытать, тать там какой-нибудь должен же сыскаться, и доставь завтра в особняк московского полицмейстера, в камеру. И ее туда же пусть привезут… под караулом, все, как положено. И пусть священник к ней с утра зайдет, чтобы она уверена была, что саму ее на муку ведут. Начнем с татя и будем уповать на то, что страдания нечеловеческие сломают ее, и Салтыкова признается. Надо как-то это дело заканчивать, а то я с ума спрыгну скоро.
Но малоприятное зрелище, свидетельницей которого стала Салтыкова на следующий день, никакого особого впечатления на нее не произвело, и она опять повторила, что «вины за собой не знает и оговаривать себя не будет».
Степан Волков, вздыхая и повязав гудящую голову мокрой тряпкой, сел писать очередной доклад в Сенат.
Варшава встретила московский рейс мокрым снегом. Аэропорт имени Шопена часто по привычке называют Окенце. Здесь было шумно и многолюдно, и Мири почему-то показалось, что похоже на вокзал, причем такой, куда приходят пригородные электрички. «Все дело в тетках с сумками и корзинами», – решила Мири. Поляки традиционно возят в Европу всякие вкусности: что-то продают на рождественских базарах, что-то через знакомых. У подружки Мири, которая живет в Брюсселе, работает горничной такая хозяйственная полька. К каждому празднику она привозит соленья и прочие домашние заготовки. Не бесплатно, но существенно дешевле, чем можно купить в местных магазинах. Подруга просто нахвалиться на нее не может.