Иногда мэрики влюбляются. О, это они делают с силой, выключая мозг и отдаваясь всем существом объекту любви. Хорошо, когда объект понимает и отвечает взаимностью. Если же по какой-то причине этого не происходит… Мэрики сперва забиваются в темный угол, скулят пару дней, стонут и зализывают ранки, а потом расправляют спину и выжидают момент. Следующий за этим укус смертелен – отравленный ядом человек понимает, что вот этого самого мэрика он ждал всю свою жизнь, но поздно. Мэрик, укусив и отомстив, гордо удалился в свою темную норку. И уже ничем его оттуда не выманить, не вымолить прощения, не заставить вернуться.
Иногда мэриков убивают. Нет, не физически, хотя мэрики смертны, как все живое. Самое страшное для мэрика – недоверие и обман. Мэрики могут жить в одиночестве, но когда им не верят, они умирают. Все просто. В любви мэрики не врут, они держат свои обещания, которые не раздают налево и направо, но когда им не верят или обманывают – мэрики ложатся в свою норку, закрывают лапками лицо и медленно, мучительно медленно умирают.
Я – такой мэрик. Вот уже какое-то время я страшно, просто нереально влюблена. Такое нехарактерно для меня – но лучше этого ничего не могу вспомнить за все годы своей жизни. До этого у меня тоже была любовь. Почти любовь. И случилось именно то, от чего умирают маленькие зверьки мэрики. Мне не поверили. Я пыталась оправдаться и рассказать, как было, – но нет, тот человек не пожелал слушать. Я уползла было в норку умирать – но тут появилась моя любовь. Именно она вытащила меня из темного угла, поменяла мне окраску, дала смысл жизни, перетряхнула все в голове и разложила по полочкам, подарив мне новую жизнь и новую цель. Именно из-за этой моей любви я теперь выполняю странную утреннюю процедуру с вызовом к небесам. Потому что я смогла, почти совсем смогла. Осталось чуть-чуть – но и это я преодолею, потому что мало кто знает, насколько мэрики тверды и прочны внутри. Этого нельзя заподозрить по внешности, нельзя понять по взгляду, но стоит только столкнуться интересами – и мэрик вас сломает, растерзает морально и физически, покроет тело и душу незаживающими ранами.
Я знаю, о чем говорю, – на небольшой веревочке, висящей в самом углу моей норки, полно завязанных узелков. Это – трупы. Да, трупы тех, кого я успела искусать в этой жизни, своего рода иконостас… Всякий раз, завязывая новый узелок, я испытываю легкое злорадство. И только последний дался мне с трудом. Я так и не затянула его до конца, потому что… Потому что… Как только я пойму, что пришло время и уже невозможно ничего изменить, вот тогда я затяну его намертво и попрощаюсь. Пока не могу. У мэриков тоже есть душа, которая болит ночами».
– Максим Дмитриевич, зайдите в послеоперационную палату, там у пациентки давление подскочило, – оторвал его от чтения голос Арины, и Нестеров, вырванный из очаровавшего его мира, недовольно поморщился.
Он убрал блокнот под историю болезни и поспешил в дальний конец коридора, туда, где у поста дежурной медсестры находилась послеоперационная палата.
Мария лежала у окна. Глаза по-прежнему плотно закрыты, лицо бледное, бледность еще усиливала повязка и марлевая заклейка на бровях. Давление на самом деле поднялось, Нестеров сам открыл шкафчик и достал пару ампул и шприц.
– Ариша, вы почаще заходите, не нравится мне, что давление такое высокое, – бросил он сестре, и та закивала:
– Конечно, Максим Дмитриевич. Когда от наркоза проснется – вам позвонить?
– Да, обязательно.
Он снова ушел в ординаторскую, сделал запись в истории болезни и взялся за блокнот.
«Я люблю музыку. Не всю, конечно, не всякую – вполне определенную. Бальную – ту, под которую жила и работала с семи лет. От этого у меня по спине бегут мурашки. Я больше не танцую. Но слушать музыку я запретить себе не могу, как запретила прикасаться к валяющимся в шкафу танцевальным туфлям со стоптанными накаблучниками. Моя страсть к танцу стерлась точно так же, как эти кусочки пластика. Есть вещи, которые перерастаешь – и все, уже никакая сила в мире не заставит тебя вновь вернуться к ним. Я больше не танцую. Все. Точка».
Память услужливо подсунула Нестерову картинку – Мария в черно-красном платье на сцене городского Дворца культуры танцует постановочное танго с молодым парнем. Сколько лет назад это было? Лет десять, кажется… Нет, меньше – восемь лет назад, как раз до того, как он предал ее, толкнул в руки этого ублюдка. Через три месяца после того концерта Мария оказалась женой карточного шулера Кости Кавалерьянца, увивавшегося за яркой своенравной девушкой около двух лет. Мария обращала на него ровно столько же внимания, как на трещину на потолке своей двухкомнатной квартиры, но Костя не отступал. Мария возвращала ему подарки, выбрасывала с балкона огромнейшие букеты и все свободное время проводила в обществе травматолога Нестерова – но Кавалерьянц был упорен. Кто знает, на сколько еще хватило бы его терпения, если бы не нелепая ссора, не обида, которую Максим нанес своей любимой.
«Что-то внутри меня заставляет постоянно хвататься за ноутбук или за блокнот и карандаш, если нет возможности сразу писать в файл. Что-то толкает под руку и сладострастно шепчет на ухо, щекотно обдавая дыханием: «Ну, что же ты, ведь обещала, хотела… давай, Мэри, пиши… ты ведь можешь, ты сама хочешь… пиши – станет легче…» И я послушно хватаюсь за то, что под рукой, – и пытаюсь писать. Если честно, выходит не очень и совсем не то, что хотелось. Сама не понимаю, как так – обычно я легко излагаю на бумаге все, что чувствую, а тут… Просто напасть – слова не мои, фразы не мои, мысли – и те чужие. Что происходит, я не понимаю. Но это не я – это кто-то другой. Это бесит, раздражает, я швыряю блокнот в стену, ломаю в пальцах карандаш и визжу: «Выпусти меня!!! Выпусти меня, черт тебя подери!!! Я не могу так, слышишь – это же не я!!!»
Ответа, разумеется, нет… Хорошо, что в такие моменты меня никто не видит и не слышит, иначе уже давно определили бы в одно хорошо и печально известное заведение. Я ругаюсь сама с собой… Хотя…»
Он не поверил ей. Не поверил именно в тот момент, когда Мария не обманывала его. Но Нестеров почти физически ощущал измену, и его самолюбие было уязвлено настолько, что никакие доводы не срабатывали. Мария уехала на сборы в Москву, а когда вернулась, Максим заподозрил неладное. Она стала другой – задумчивой, печальной, часто замирала у окна и смотрела куда-то далеко, словно видела нечто через многие километры. Попытки поговорить начистоту натыкались на невидимую стену, Нестеров злился, Мария замыкалась в себе все сильнее, все чаще закрывалась в ванной с телефоном и бесконечно строчила эсэмэски.
– С кем ты переписываешься?! Что происходит?! – не выдержал однажды Максим, выбив дверь в ванную.
– Что ты себе позволяешь? – невозмутимо поинтересовалась Мария.
– Дай телефон!
– А еще что тебе дать? – по-прежнему спокойно парировала она.
– Тогда скажи мне, кому ты пишешь!
– Не бойся, не любовнику.
Что накатило на Нестерова, он потом так и не смог себе объяснить. Но слова Марии настолько вывели его из себя, что он развернулся и ударил ее наотмашь по щеке. Голова девушки мотнулась туда-сюда, в глазах плеснулось удивление. Она помолчала секунду, а потом тихо, но властно сказала:
– Вон отсюда.
– Маша…
– Я сказала – вон.
Нестеров потоптался еще пару минут, а потом, разозлившись, ушел.
«Ничего, прибежит, куда денется!» – думал он, просыпаясь каждое утро в одиночестве и с надеждой глядя на пустой дисплей мобильного. Но Мария не звонила и не возвращалась, а через три месяца вышла замуж за Костю. Сначала Нестеров часто видел ее – вернее, проносящийся мимо серебристый джип, за рулем которого сидела Мария. Костя баловал жену, как мог, и в конце концов увез в Испанию, где купил дом. Нестеров вздохнул свободнее, женился, потом развелся – и вот под самый Новый год старая любовь вновь возникла в его жизни.
«Люблю смотреть фильмы. Разные. Мои пристрастия повергают в шок всех, кто видит, какие диски валяются у меня рядом с DVD-проигрывателем. Тут все – от Куросавы до Питера Гринуэя и от «Крестного отца» до «Цвета ночи». Я всеядна – и мне не бывает за это стыдно.
Пересматриваю «Интимный дневник» и вспоминаю… Один из моих любимых некогда мужчин страстно любил каллиграфию. Именно каллиграфию, искусство выписывать чернилами иероглифы. Нетрудно догадаться, что очень часто вместо свитка рисовой бумаги он использовал мое тело. Признаюсь – это не раздражало меня. Напротив – я терпеливо лежала или стояла, ощущая на себе прикосновения мокрой холодной кисти с тушью. Я училась подчиняться, учила себя не перечить, не возражать – и сорвалась. Изначально не склонная к подчинению, даже с ним я не могла стать иной. Хотя очень старалась…»