– При себе пет. Я не предполагал, что вас могут заинтересовать письма незнакомых людей.
– Что же в этом удивительного? Вы требуете у меня информацию от имени каких-то людей, которых я не знаю. Я даже не знаю, существуют ли они, – заметила она сухо. – Вы приходите уже второй раз спустя столько лет. Знаете, где я живу, что делаю, а я ведь о вас ничего не знаю.
– Показать удостоверение личности? – спросил он с иронией и полез в карман. Но документ не вынимал, ждал подтверждения. Подтверждения не последовало.
– Узнать чей-либо адрес совсем нетрудно. Для этого надо только обратиться в Бюро регистрации населения.
«Однако в моем случае это было трудно, – подумала она. – Лжет. Я выехала из Люблина, не выписываясь. Мне стоило большого труда внушить людям, что последним моим местом пребывания был монастырь. И это удалось только в обстановке послевоенных трудностей, общей усталости и желания поскорее покончить с запутанным прошлым. Он должен был изрядно поработать, только делает вид, что хочет показать мне удостоверение. Но в чем смысл его игры? Я могу еще раз вернуться к вопросу об удостоверении, узнаю его фамилию и местожительство. Этого им будет достаточно. Но этим я могу его спугнуть. И ничего не узнаю из того, что мне надо. Тогда в Люблине буркнул мне какую-то фамилию, я не обратила внимания. Я была насмерть перепуганной пташкой. Ничего не спрашивала, только хотела, чтобы он поскорее ушел. Я долго после этого не могла восстановить нужное для нормальной жизни равновесие. Почти до самой свадьбы. Это Анджей вылечил меня от всяких страхов. Дети. Сегодня он мне уже не представился. Считает, что сделал это тогда, в Люблине. Как будто ничего не случилось. А впрочем, это не важно. Можно иметь всякие документы. Любые, какие потребуются».
– К сожалению, – произнесла она тоном, означающим конец разговора, – у меня нет больше времени. Меня ждут больные. Я вам больше не нужна, коль скоро ничем не могу помочь в миссии, вновь возложенной на вас семьей Донэров.
– Минутку, – знакомые глаза опасно заблестели. – Одну минутку. Слишком много грязных дел скрывается за арестом пана Кропивницкого, чтобы я мог уйти ни с чем.
Ее охватило легкое возбуждение, граничащее с тревогой, но она не хотела и не могла выйти из игры, которую начала. На фоне прошлого четко вырисовывалась фигура человека, которого она любила больше всех на свете, как может любить только маленький ребенок. Жизнь послала дедушке жестокое испытание, так же как и ей. Он умер ужасной смертью. И это в широком смысле определило всю ее дальнейшую жизнь. Ей нечего было больше бояться. Ее тайна уже находилась в руках правосудия. Перестала быть тайной. Ее будущему ничто не угрожало, за прошлое, за тот страшный случай ее уже никто не мог судить, ни один человек, ни этот, ни кто-нибудь другой.
– Не хотите ли вы сказать, что я имею что-то общее с трагедией дедушки? Почему? На каком основании? Дедушку убило гестапо, – два последних слова она произнесла с нажимом, внимательно глядя в глаза мужчине.
– Я ничего не хочу сказать, я искал, – произнес он с трудом. – Вы тогда там были… может быть, вы что-нибудь видели.
Мужчина был близок к обмороку. Она много раз видела это состояние у больных и теперь только ставила диагноз.
– А если бы я вам сказала, что знаю? – рискнула она. Он резко наклонился вперед.
– Но прежде скажите, откуда вам так хорошо известны все перипетии моей судьбы. Вы прекрасно знали, где меня искать. Это справедливое условие, не так ли?
В ответ раздался почти натуральный смех.
– С чего же начать? В пятьдесят третьем году я получил письмо из Вены, надо было что-то ответить. Для этого я поехал в бывшее имение Донэров, – врал он. – Покрутился несколько дней в госхозе. Люди в воздухе не растворяются. Они знали, что в ту ночь в имении был только пан Кропивницкий с ребенком. Им была известна история ребенка. И то, что прежний администратор Дэмбовский пристроил девочку в монастырь.
Это звучало правдоподобно. Она не могла знать, что Дэмбовский никому об этом не рассказывал. И что сидящий перед ней мужчина должен был изрядно поработать, чтобы найти ее. Она не могла предположить, что этой работе, закончившейся выстрелом в день Задушек, он отдал половину своей жизни.
– Если бы вы мне сказали, что вам известно, – настаивал он, – дело о наследстве Донэров решилось бы быстрее. – В его глазах опять сверкнул какой-то огонек. Ей это могло только показаться.
«Что он сделает, если я скажу ему правду?» – думала она, уже давно решившись сказать ему то, что должна была сказать тогда в Люблине, но не сделала этого из страха, из глупости, из чувства вины.
– В этом деле, аресте дедушки, – сказала она медленно, – не крылось ничего грязного. Просто роковая ошибка. И еще более роковая случайность. Ребенок, которому он спас жизнь, остановил стрелку на башенных часах. Он хотел подать знак партизанам в саду, а там в это время было гестапо. И… – она не докончила. С ее собеседником происходило что-то ужасное. Он побледнел, как-то сжался и словно стал меньше.
«Нет, – подумала она холодно. – Хоть я и врач, но спасать тебя не буду. Заплати. Закон требует жизнь за жизнь. Значит, это ты, Франэк. Я не ошиблась. Хоть была ребенком, память которого выжгли огонь, террор и преступления. Такие следы не исчезают. Тяжело жить с такой памятью, но иногда такая память может и пригодиться».
Вдруг она осознала, что перед ней убийца. И что это его рука, так судорожно держащаяся за стол, нажала на курок пистолета. Убила дедушку. А она могла бы схватить этого мужчину за горло? Дрожь отвращения прошла по ее телу, она отодвинулась от стола, хотя и чувствовала свою сопричастность к этому преступлению. Она смотрела на него внимательно, как будто производила секцию трупа. Сколько это длилось, она не знала. Глаза у него были опять широко открыты. Он смотрел на нее так, словно перед ним привидение.
– Кажется, мне нехорошо, – простонал он. – Это уже второй раз. Недавно тоже… наверно, сердце. У меня что-то с сердцем не в порядке.
– Возможно, – буркнула она.
Он с трудом поднялся. Она заметила его минутное колебание. Он не был уверен, даст ли она ему уйти. Как странно, они узнали друг о друге почти все, хотя ничего из того, что было действительно важным, не коснулись ни единым словом.
Женщина встала и молча вышла из приемной. Ее не интересовало, что будет с ним, кто ему окажет помощь, уйдет ли он отсюда сам или его увезут. Она шла по коридору не оглядываясь. Вошла в кабинет, закрыла за собой дверь. Тяжело оперлась о косяк. Ей самой было плохо. Как-то странно обмякли ноги. Прикрыла глаза, стараясь предотвратить обморок, который постепенно отдалял ее от действительности. Внезапно она широко открыла глаза и, выпрямившись, двинулась к столу. Она видела только телефон и на этом предмете сосредоточила свое внимание, помогая себе таким образом вернуть равновесие. Положила руку на трубку, повернулась боком к окну. Механически посмотрела на улицу, на лестницу главного входа. Он спускался по ступеням в распахнутом пальто, с непокрытой головой, как пьяный. Она сняла руку с трубки, оперлась о подоконник, прислонившись лбом к стеклу.
«Ну и что? – подумала она. – Какое ему будет наказание? Тюрьма. Нет. Пусть он с этим уйдет. Пусть он весь остаток жизни борется со своим прошлым, со своей совестью. Он не уйдет далеко. Он не уйдет. Для него нет никаких смягчающих обстоятельств. Он сделал это сознательно. Двадцать восемь лет? Взрослый мужчина двадцать восемь лет мог носить в себе такую месть. Пусть уходит. Пусть заплатит за меня. За меня тоже».
Мужчина огляделся по сторонам и побрел в направлении Брудно.
«Куда я теперь пойду, – подумал он. – Куда я пойду? Ирэна? Нет… Как пройти к мосту?»
Он лежал в одежде на гостиничной кровати, даже не сняв ботинок. Как хорошо, что Ирэны не было в номере. Ему хотелось быть одному. Одному. ОДНОМУ. Всегда. До конца жизни. Лишиться памяти, обоняния и осязания. Он все время ощущал запах больничного лизоля и шероховатость стен дома на Брудно. Домик стоял пустой. Заколоченный. Через несколько месяцев его сломают, территорию очистят от трухи, расширят за счет соседнего домовладения, спланируют и начнут строить дом из стекла и стали.
«Меня тоже пора на слом», – подумал он. Внезапно ему еще раз захотелось почувствовать в руке холодную, гладкую рукоятку старого парабеллума. Так сильно, как никогда в жизни. Даже тогда, когда он был его единственной защитой, какой-то гарантией продержаться до конца войны. Одно движение указательного пальца могло бы освободить его от себя, от будущего, настоящего и прошлого. Он желал смерти, как когда-то желал девушки. Смерть не хотела приходить, и ему нечем было ее вызвать.
Он перевернулся на кровати и вдавил лицо в подушку, чтобы не видеть розовых стен номера, эстампа с колонной Зыгмунта, висящего прямо перед его глазами. На него нахлынула новая волна воспоминаний. Он вдавил голову в подушку еще сильнее, чтобы не крикнуть.