Но трубка гунявым голоском спросила сперва "скорую помощь", потом краеведческий музей, потом кассу тотализатора на бегах, и Анна регулярно отмыкивал "вы с ума сошли", пока не разглядел в упор, что спит, размазав щеку по щелястому подоконнику.
Но и это еще ничего не значило, ибо во сне он был в троллейбусе и в соломенном картузе козырьком назад и упирался лбом в стекло, отчего в лоб стучал интересный дребезг, а громкая тетка-кондуктор, потряхивая медь в туеске, обещала матери, что ваш мальчик, гражданочка, с георгинами гражданочка, ваш мальчик прикусит себе язык.
Однако самым нелепым средь всей этой исторической мешанины была колбаса с надписью "Инга" (бумажка поперек, надписанная красным карандашом), которая вместе с карандашом лежала прямо тут, на подоконнике.
Короче говоря, стороннему наблюдателю – если б он, конечно, был, сторонний наблюдатель – оживший Анна напоминал бильярдиста, смазавшего вдруг верного шара, но еще неуспевшего как-нибудь невнятно выругаться. Или, еще точней – тот самый шар, тяжелый бильярдный шар, который с треском шарахнул в борт, причем так здорово, что на нем вдруг проявилось нечто вроде лица, а на лице – что-то вроде удивления. С медицинской точки зрения, такому шару следовало оказать доврачебную помощь – то есть уложить в тень и организовать покой с примочками, разгоняя любопытных до прибытия седенького доктора в пенсне.
Но в бильярде происходит наоборот. В бильярде, как в жизни, вокруг него стекаются обстоятельства, и придурка норовят добить как-нибудь поскорей, или хотя бы звездануть, чтоб знал, гад, и подраненный шар влетает в игру, не успев оклематься, как сделал это Анна, который семь минут спустя уже выруливал на улицу Ветеранов, которых Павлик Трофимов звал Миттеранами, потому что голосок, требующий "скорой помощи",-
– Слушайте, ну вас к черту!
– Хорошо, хорошо, голубчик, только не бросайте трубочку! – гнусный и с зажатым носом для конспирации, сообщил, что говорят э-э… от около тут ипподрома, где плохо одному неизвестному человеку в пижаме, и требуется совершенно экстренная помощь, а он, голосок, ей-богу – все ошибается и ошибается номером, уже целых полчаса.
– Понятно,– сказал Анна.– Можете больше не ошибаться.
На самом деле понятно было одно: надо бежать. И в то самое время, когда Клавдий блевал под танк на площади Застрельщиков, Анна галопировал на подходах к ипподрому, стараясь запустить мозги при помощи крейсерской скорости.
Проще всего объяснялась колбаса. Спецпаек за "Путеводитель", насчет которого язвил Клавдий, доставляли на дом в виде инвалидной урны для голосования. Но урну тут же и забирали, и Анна хранил паек вместе с будильником и ботинками, но в другом посылочном ящике, с крышкой. Занырнув под ванну, промеж мешочков с пшеном и сухофруктами, он увидел хвост колбасы и с ходу сунул в рот, благодарный себе, что забыл ее съесть, и Клавдию, напомнившему про еду (тоже, кажется, в первый раз за четыре дня). Тем не менее в тот же момент он вынул колбасу обратно, вытер надкушенный конец о штаны и стал рассуждать.
Он не знал, что ест Волк. Но он видел на чердаке штук пять голубиных крылышек. И не совсем честно, но доказал себе, что если Волк и не ел этих птиц, то – по крайней мере – имел возможность.
Оставалась Инга. Вернее, оставалось выдумать, как накормить Ингу (просто так взять и отдать было нельзя, она бы не взяла), и лучший проект – то есть взять и подбросить колбасу как-нибудь незаметно – был, вроде, ничего. Но Анна выдумал его уже лежа на подоконнике, и в нем участвовало два Волка сразу (один следил, другой прокрадывался), и поэтому Анна решил додумать потом, на всякий случай – чтоб не забыть и не съесть – указав принадлежность колбасы. Голове, которая принялась посторонне посапывать, он уже не доверял. Голова смотрела одним глазом. В ней, свернутой вбок, уже катился большой дореформенный троллейбус, хлопотал секретарь Павлик, успевший мотнуть за рубеж, пока рубеж не заперли с той стороны, а через пляж шагал загорелый гражданин в крымской панаме, держа по четыре кружки пива в каждой руке.
Откуда и зачем вылезла эта беллетристика, Анна не понял. Представлять черепную начинку, похожую на грецкий орех, и гадать, в каком из закутков хранятся гражданиновы желтые плавки, было любопытно, но некогда: впереди – минутах в двух – был ипподром. И, озирая его из-под руки, Анна плюнул далеко вперед, что следовало считать концом ностальгии и подготовкой к грядущему.
Ипподром днем был хуже ипподрома ночью. Тьма, которая позволяла понарисовать тут кучу страшностей, пусть жутких, но для глаз необходимых, днем не просто отсутствовала, но отсутствовала как-то чересчур.
Распластанный под стоячим солнцем, выгорелый до штукатурной мездры, ипподром не имел ни теней, ни даже воздуха над собой и мог называться бестелесым словом "ландшафт". С горсткой строений – неживых и с краю – он походил на славянское городище после набега половцев, которые отлютовали тут с полгода назад и ушли в свою половецкую степь, которая была просто продолжением ипподрома, оставив после себя голье стропил, репей-бурьян да знойный треск кузнечиков.
Для полноты образа была лошадь. Она виднелась вдалеке, возле какого-то столба, и что-то время от времени делала ногой, отчего из-под ноги курился не то дымок, не то белесая пыль.
Смотреть на это нужно было вприщур. Кроме того, ожидая гадостей крупных, Анна ждал увидеть нечто крупное. Поэтому краеведа, который прятался в репьях и осторожно высовывал репейную головенку, как бы не решив до конца, что лучше – показаться или спрятаться,– Анна заметил не сразу. Но и разглядев, он не сразу понял, что делать дальше, потому что краевед вдруг замахал так, будто был медведь и пчелиный рой в одном лице.
– Ну да что же вы, батенька! – прошипел он, когда Анна, уяснив наконец смысл манипуляций, плюхнулся в репейник.– Ведь, ей-богу, нехорошо! Ведь следят!
– Кто?
– Ой! Нет, или вам, голубчик, чего – фамилию? Имя-отчество? Дескать, мы так и так, Федор, мол, Абрамыч, маленько вас тут пасём, так что – боевой привет, да?
– И давно? Давно следят?
– Так ведь тоже, голубчик, то же самое! Не докладываются! И не спрашиваются. Могут давно, могут – не давно. Могут – этак, могут – так. Может, с ночи тут где понатыканы, а могут – теперь, по следу. Ну? А нам что – юбилей с ними справлять? Если давно? Или радостней нам, если давно? Особенное, так сказать, удовольствие?
– Да погодите! – шепнул Анна.– Могут или следят?
– Тьфу ты, господи! Да святится имя твое, да приидет царствие… Могут и следят! Раз могут, значит – следят! – и закусив для осторожности кусок бороды, Арсений Петрович тихо, по-зайчиному просунулся меж лопухами и огляделся.– А может, и не следят,– добавил он чуть погодя.– Пока…
Погодя еще чуть – сперва тут, в придорожных репьях, а затем по пути в конюшню, куда, как выяснилось, нужно было спешить, ни в каких репьях не задерживаясь и, скорей всего, не слушая Мухина вообще,– Анна узнал, что дела обстояли следующим паскудным образом.
О том, что Илья Израйлевич Певзнер является стукачом и стучит про все подряд, на ипподроме было не просто известно, но известно до привычности и отражалось на внутреннем распорядке. Когда что-то требовалось сделать скрытно, это "что-то" делалось скрытно от Ильи Израйлевича – то есть его предварительно связав и заткнув рот, против чего, кстати, психиатр и не возражал, считая, что всякий другой выход отсутствует.
Хуже было с Никодимом Петровичем. Его привел Клавдий, сам (мерзейший человек, голубчик, уж вы не обижайтесь на старика, но это уж вы прям мордой в дерьмо, истинный бог). И на Илью Израйлевича в данном случае, казалось бы, можно было плевать с колокольни. Но Мухина – правда, с опозданием – смутил Анна (а Андрюша, думаю, чего тут, а?), а затем уже сам Мухин смутил Петра, который, смутившись, велел Мухину что есть духу звать носастого (то есть вас, голубчик), а остальным – чтоб сидеть и по двору не светить.
Ситуаций – на ипподромный взгляд – было две, и обе Петр называл "дерьма-пирога". Если капитан как-нибудь надул носастика (конюх говорил "наехал"), носастик влип, и его нужно предупредить. Но если – наоборот, если как-нибудь спылу-сдуру он взгрел гада сам, то влип еще сильней, потому что сбежавший Певзнер стучал не только Клавдию как непосредственному куратору ипподрома, но и на Клавдия, и на тех, кому на Клавдия.
В обоих случаях Анна нуждался в опаске, а хороший, поди, мужик Никодим Петрович – в перепрятывании подальше от греха и тайно, что было трудно (тут Мухин опять повысунулся из лопухов и огляделся), и страшно (нет-нет, не смерти, Андрюшенька, видать, чего-то похуже, видать – того, что перед смертью-то ее и испугаешься, смерти-то), и вдобавок очень и очень невыгодно, потому что Клавдий, хотя и, естественно дело, гад, но давал много заданий по квартирному грабежу и даже подсказывал, что где лежит, а в отчете иной раз занижал налог (мерзость, мерзость, голубчик, свинцовая мерзость, но – куда денешься). Разве что – соврать, что Никодим Петрович, сказавшись утром, мол, туда-сюда, взял да и ускакал на Регине, а?