– Да не использует он меня! Я вообще ничего не знала! – вскричала Надя.
– Ладно – не использует! – хмыкнул Егор. – А запрос в прокуратуру кто подписал?
– Но зачем это Владу?
– Не поняла, что ли, еще? Составили вы запрос этот прокурорский. Меня прижали. Определили в кутузку, вроде как за убийство. Шок, общественный резонанс. И про брошь никто и не вспомнит. А если она и выплывет – меня во всем обвинят, хотя я и ведать не ведаю, куда она делась. Красивая подстава...
– Подстава-то подставой, – пробормотала Надя, – но ведь Влад... он особенно и не хотел этот запрос подписывать. Это Магдина идея была!
– Ну, а Магда – тоже еще тот подарочек! – припечатал Егор. – Все бесилась, никак успокоиться не могла, что завещание на меня составлено! Все – мне. И квартира, и мебель, и деньги в банке, и цацки. Она-то сама все за свой музей билась. А на самом деле – за личный карман!.. Ей тоже со всех сторон это выгодно: если меня под следствие, а все имущество – ей!..
У Нади уже голова шла кругом. Но она все же постаралась сосредоточиться. Сжала виски ладонями. Произнесла:
– Подождите. Но вам-то чего бояться? Если было вскрытие и признали, что Крестовская своей смертью умерла?..
– А вот этого я тебе, милая Надя, не гарантирую, – спокойно произнес Егор.
– То есть как?
– Она, Лидка, ты ведь видела, как угасала? – вздохнул Егор. – Просто лежала, и на слабость жаловалась, и забывалась, ну, как водится... А той ночью, когда она умерла, ее вдруг всю в жар кинуло! Сама пунцовая, глаза кровью налились. И кричала, что будто огонь внутри. И еще: убили меня, убили... И я все «Скорой», когда приехала, рассказал. А они отмахнулись: типичная, мол, картина, если гипертонический криз. Только у Лидки моей никакой гипертонии сроду не было. Куча других болезней – это да. Но давление – всегда сто двадцать, я это контролировал... Только кто ж меня послушает?!
– А какую причину смерти написали? – потребовала Надя.
– А, как обычно у стариков. Ишемическая болезнь сердца, – буркнул Егор.
– Ну... – Надя пыталась собрать в кучу свои хаотичные медицинские познания, – может, у нее как раз сердечный приступ и был...
– Или ей какой-нибудь препаратик дали, – парировал Егор.
– Кто дал?
– Кто-то из них, кому еще. Они все к ней в последний день приходили. Типа попрощаться. Сначала Влад. А потом – Антонина с Магдой.
– Как приходили? Но Магда... она же говорила, что вы к Лидии Михайловне никого не пускаете! – выкрикнула Надя. – Даже мне звонила, жаловалась!
– Пытался не пускать, – вздохнул Егор. – Чтоб не травмировали своими требованиями. Один одно завещание просит, вторая – другое. А в последний день плюнул. Я ж Крестовской, в конце концов, не мамка. Пусть делает что хочет.
– Да ладно: не мамка! Просто она уже совсем плохой была, – парировала Митрофанова. – И вы знали, что новое завещание она составить не сможет...Чисто физически. Так что не грозило вам ничего.
– Тоже верно, – не стал оправдываться Егор. – Не грозило. Но ты очами-то не сверкай. И меня не укоряй. Я, что ли, скрываю, что с Крестовской не просто так возился? Такой прицел и был: старушку обиходить, но не за красивые глаза, а чтоб она мне все свое имущество отписала... Я честно играл, не притворялся. А они все – и Влад, и Магда, и Тонька – благородных из себя строят. Но на самом деле хотят того же. Накопления балерины захапать. Без всяких трудов.
И тогда Надя привела свой последний аргумент. Вкрадчиво произнесла:
– Но только все они – и Влад, и Магда, и Антонина Матвеевна – никого никогда не убивали. А вы...
– Да, деточка, да, – хмыкнул Баченко. – И это вы раскопали, я знаю. И все тебе сейчас расскажу. А дальше ты уж как хочешь. Или верь, или топи меня вместе со всеми.
* * *
Мамаша моя, царствие ей небесное, всегда была маленько не от мира сего. Вроде как балерина наша, Лидка Крестовская, только без Лидкиного таланта. Все бы ей какую-то музычку, Бетховенов разных, ах, послушай, Егорушка, что за чудо эта увертюра... А я, видно, в отца пошел, которого, впрочем, никогда и не видел. От матери только слышал, что батяня был из простых и, кажется, судимый. Как уж они сошлись, двое настолько разных людей, одному богу ведомо. А скорее просто приспичило маменьке в ее тридцать семь годков хоть какого, но самца. И потомства опять же. Но такого же, как она, малахольного, где найдешь? Время-то было – пятидесятые годы, мужики наперечет... Короче, с потомством вышло, а с семейной жизнью – нет. Папаня меня заделал да и слинял по-быстрому, как мамуля заверяла, поднимать порушенную фашистом промышленность. А она со мной, грудным, осталась в коммунальной комнатухе.
Квартирка, где мы жили, когда-то была знатной. Роскошный такой дом на Кирова, нынешней Мясницкой. Семь комнат, огромная кухня, ванная хоть танцуй. Ну, и каморка для прислуги, площадью метров пять, чтоб персонал не зазнавался. Вот этой площадью маман и владела, не мечтая не то что об отдельной квартире, но даже и о комнатухе побольше. Ладно бы, когда одна, но с малолетним сыном на руках могла б попытаться улучшить условия! Но, эфемерная наша, ни разу даже куда-нибудь в исполком не написала, чтоб ей и ее сыну разнополому, то есть мне, нормальную площадь выделили. Хотя и в рамках нашей коммуналки возможности появлялись: один сосед по пьяни скопытился, второго – на зону поперли, а площадь в доход государству... Но все другим доставалось, более пробивным. А мамашку еще и гнобили, что ее сопляк на общей кухне под ногами путается. И на все ее робкие доводы, что нельзя младенца в духоте клетухи держать, просто плевали...
Ну, а я маму всегда любил. Пока совсем мелкий был – просто, как положено детям, безоглядно. Потом, какое-то время, немного презирал – за эту ее покорность дурацкую и полную к жизни неприспособленность. Даже орал на нее и из дома пытался уходить. А когда лет пятнадцать исполнилось – понял, что ее не переделаешь. Смирился и даже жалеть мать начал. Сразу сердце щемило, как видел ее на нашей кухне коммунальной – когда одна соседка на вторую матом, и тут же дети болтаются, и мужики выпивают, а моя, чудила, тоненькими полосочками огурцы нарезает, чтобы красиво было.
Но все мамашины попытки и меня таким же блаженным сделать пресекал на корню. С малых лет. Несмотря на все мамино высокодуховное воспитание. То ли батины гены посильней оказались, то ли просто я рано понял, что такие, как она, не выживают. Особенно парни. Это ж подумать страшно, что было бы, пойди я в школу балетную, как родительница упрашивала. Или на скрипочке начни играть. Меня и без того, безотцовщину, всегда тюкать пытались, а не умей я за себя постоять – мгновенно бы сожрали.
Так что рос я, к маминому огорчению, хулиганом. С детства. Как сейчас помню, она Пушкина читает, старается – мне лет десять тогда было:
Малыш уж отморозил пальчик,
Ему и больно и смешно...
А я добавляю:
– Ведь наступает он в г...но.
И сколько ни стыдила она меня, ни плакала, ни таскала на балет свой любимый – переломить не смогла. Хотя «Щелкунчик» я до сих пор люблю, это я тебе не соврал. Но просто понимал еще с малолетства: на балет нужно ходить, когда ты сыт. Покушал где-нибудь в «Праге», потом еще в буфете шампанского с бутербродиками добавил – и расслабляйся где-нибудь в восьмом ряду партера на центральных местах. А как маман меня водила, в четвертый ярус, да еще и билет с пометкой «место неудобное», и буфет за километр обходила, потому что в нем дорого все, а у нее зарплата сто двадцать рубчиков в месяц – тут уж никаких щелкунчиков не захочешь.
Зато когда я подрос и в силу вошел – маманя, кажется, и рада была, что я никакой не балерун и не музыкант чахлый. У нас-то в квартире воронья слободка еще та была. Машинное масло под дверью разлить или гвоздиков в сапоги насыпать – это так, мелкая мелочь. Маманю соседушки и убить пытались – когда она какой-то очередной увертюрой заслушалась и забыла, что у нее в кухне на плите макароны кипят. До кастрюли-то чужой никому дела нет, а что плиту залило и пожар едва не начался – это соседей взбесило. Всем скопом в комнату ввалились. Сначала орали, что на выселение подадут, и требовали, чтоб она лужу от этих макарон убежавших языком вылизывала, а старушка ж моя ответить не может, только извиняется. Ну, а в коммуналке, коли признал свою вину, значит, слабак, и получай по полной программе. Вот и попробовали всей кодлой в окно ее вышвырнуть. Спасибо, я во дворе болтался, услышал скандал, примчал, разогнал их. И потом еще всю ночь возле мамани сидел, а она сердечные капли пила и рыдала: мол, за что? Что я им сделала?..
А объяснять ей, что нужно не каяться, а той кастрюлей расплавленной обидчикам по морде, было ведь бесполезно...
Тогда я и провел с соседями своими дорогими работу. С каждым индивидуально. Что кто маманю тронет – будет иметь дело со мной.
Мужики – те не боялись, конечно. Они у нас в большинстве серьезные были, через одного с ходками, им на мой учет в детской комнате милиции начхать. Но на кухне ведь бабы властвуют – а баб я, как мог, запугал. Хоть и пацан еще, всего шестнадцать, но сила – она ж не в возрасте. Маманю и в ее пятьдесят три не боялись, а меня лет с четырнадцати уже полрайона обходило стороной. И соседки тоже, конечно, нарываться не рисковали. Особенно после того, как я самой горластой из них торт на морду надел.