На стоянке его снова задержали. Вассерман, первый президент конгрегации, окликнул рабби, когда тот садился в машину. Вассерману было за семьдесят, после недавней болезни он выглядел похудевшим и слабым; на руке, которую он положил на локоть рабби, сквозь прозрачную кожу видны были синие вены. Он говорил тихо, и в его речи чувствовался не столько акцент, сколько особая забота о правильном произношении.
— Вы, надеюсь, вернетесь к воскресному заседанию правления, рабби?
— Да, конечно. Мы собираемся выехать обратно в субботу сразу после авдалы, часов в шесть, и должны быть дома самое позднее в девять-десять.
— Это хорошо.
Рабби повернулся.
— Вы ждете чего-то серьезного?
— Жду? Я всегда жду, почти каждый день, но особенно по воскресеньям, когда заседает правление. В это воскресенье что-нибудь серьезное может произойти.
— Почему именно в это?
— Потому что в следующее — первый[18] Седер, значит, заседания не будет. В следующее воскресенье — снова праздник, значит, снова заседания не будет. Так что если Горфинкль планирует что-то серьезное, это воскресенье подходит больше всего, поскольку другого заседания просто не будет в ближайшие три недели.
— А что я могу сделать, если он, как вы выразились, планирует что-то серьезное?
— Вы — рабби. Это означает, что вы ни на чьей стороне. Вы нейтральны, и поэтому можете говорить то, чего не могут сказать остальные.
— Вы думаете об изменениях в комитетах, которые намерен сделать президент? — Он уселся в машину. — В любом случае он сделает их — раньше или позже.
Вассерман покачал головой.
— Но будет скандал, и лучше позже, чем раньше. Вы — рабби, а я — старый человек. Я видел много такого, о чем вы, может быть, знаете только из книг. Это похоже на брак. Если нет открытого разрыва отношений, все можно поправить. В конце концов, есть пары, которые ссорятся почти со дня свадьбы. Если один из них не складывает вещи, не уезжает и не обращается к адвокату, это уже неплохой шанс, что брак уцелеет.
— Не слишком ли… — Он взглянул на старика, который явно очень переживал, и постарался смягчить тон.
— В конце концов, мистер Вассерман, это всего лишь заседание правления.
Вассерман пристально посмотрел на него.
— Постарайтесь быть там, рабби.
По дороге домой за Мириам и Джонатаном он чувствовал обиду из-за роли, которую ему навязывали. Он, раввин, по традиции — ученый и учитель; почему надо обязательно впутывать его в распри и политические интриги? Даже Джейкоб Вассерман, которого он уважал и считал одним из своих немногих настоящих друзей в общине, единственный человек, который должен бы иметь представление о традиционной роли раввина, — даже он втягивал его в дешевую политическую возню. Они все словно обиделись на него за пару выходных.
А началось все месяц назад, когда рабби Роберт Дорфман, директор Гилеля и религиозный наставник еврейских студентов в Бинкертоне, приехал с женой Нэнси в гости к ее родственникам в Линне. Они заглянули к Смоллам в Барнардс-Кроссинг, поскольку это рядом, а мужчины вместе учились в семинарии. В разговоре Боб Дорфман упомянул, что подал заявление на кафедру проповедника в Нью-Джерси.
— Они пригласили меня приехать и провести службу в пятницу и в субботу.
— Это уже что-то.
— Да, жаль только, что они не выбрали какой-нибудь другой день. Этот уикэнд как раз перед нашими весенними каникулами.
— И что, твои гилелевцы не отпустят тебя? — удивился Смолл.
— Да нет, проблема не в этом. Просто Песах приходится на каникулы, и я чувствую, что должен провести эту прощальную службу.
— Так попроси их там, в Нью-Джерси, перенести на попозже?
Дорфман покачал головой.
— Можно пролететь. А если у них куча кандидатов на сто шабатов[19] вперед?
— Ты так сильно этого хочешь?
— О да. Гилель — это хорошо, и дело для ребят из колледжа нужное, но я хотел бы получить постоянную конгрегацию. — Он смущенно засмеялся. — Я бы хотел время от времени произносить благословение на бар-мицву[20]. Наверное, это мессианские иллюзии, которым все мы немного подвержены, иначе и не выбрали бы это занятие, но я чувствую: то, что я могу там сказать, могло бы указать юноше правильный путь. Я бы хотел присутствовать на брите[21]…
— И произносить надгробную речь у могилы?
— Да, даже это, если оно может утешить семью. — Боб Дорфман был тучен и круглолиц, и когда он искательно смотрел на своего друга, то казался намного моложе и был похож на розовощекого школьника, ожидающего одобрения учителя.
— Поверь мне, как и во многом другом, тут можно столкнуться с тем, чего не ожидаешь. А в Гилеле у тебя много собственного времени, ты находишься в академической обстановке, ты можешь заниматься…
— Но ты не живешь в реальном мире.
— Может, это и к лучшему. По крайней мере, работая в Гилеле, ты защищен. В конгрегации — в этом твоем реальном мире — ты никогда не знаешь, где у какой-нибудь важной шишки любимая мозоль, а наступишь на нее — и обнаружишь, что остался без работы.
Дорфман усмехнулся.
— Я знаю. Я слышал, что у тебя были неприятности, но это же в прошлом, и теперь все в порядке. У тебя долгосрочный контракт…
Рабби Смолл медленно покачал головой.
— Наши контракты — это всего лишь договоренность о сроках и условиях работы, так что с точки зрения закона — то есть чтобы можно было подать жалобу в суд, — почти бесполезны. Даже если ты и предъявишь иск, то потом просто наверняка никогда не получишь другую кафедру. Со мной, как ты знаешь, заключили пятилетний контракт, и когда он истечет в конце этого года, я думаю, мне предложат другой — может быть, с повышением жалования.
— То есть, — сказал Дорфман, — у тебя все в порядке.
— Есть и минусы. Прежде всего, это полный рабочий день. Ты занят конгрегацией двадцать четыре часа в сутки. Твое время не принадлежит тебе. — Он улыбнулся. — Иногда выясняется, что это несколько утомительно, даже если дает возможность организовывать брит или бар-мицву.
— Дело не только в этом. Я не просто хочу получить конгрегацию. Я хочу уйти из Гилеля. И еще деньги: семья растет, я должен думать о будущем. К тому же я не думаю, что приношу пользу ребятам из колледжа. Это неподходящий для меня возраст. Не похоже, что мне удается пронять их. Они все знают и ко всему относятся с цинизмом.
— Иногда их пронимает больше, чем тебе кажется. Я, конечно, встречаю не многих из них, только тех, которых готовил к бар-мицве здесь, в Барнардс-Кроссинге. Они обычно заглядывают ко мне, когда приезжают домой на каникулы. Мне они кажутся и увлекающимися, и энергичными. А когда они циничны… Они ведь, в сущности, идеалисты, и, значит, в чем-то разочаровались.
— Да, но когда ты видишь только их…
— Возможно. Послушай, может, приехать и подменить тебя на этот уикэнд?
Дорфман просиял.
— Черт возьми, Дэвид, это было бы замечательно. — Но тут же сник. — А у себя ты сможешь это уладить?
— Пожалуй, смогу. «Братство евреев» проводит службу раз в год. Кажется, в этом году она будет за неделю до той, которая тебя интересует. Я проверю свой календарь. И если удастся перенести ее на следующую, я смог бы съездить в Бинкертон.
Когда он подъехал к дому, Мириам и Джонатан были полностью одеты и ждали его. У крошечной и живой Мириам были широко распахнутые синие глаза, открытое лицо и небольшой волевой подбородок.
— Зачем его так закутывать? — спросил рабби. — Он изжарится.
— Погода все время меняется. Станет слишком тепло — расстегну комбинезон.
— Хорошо. Садитесь. Поехали, наконец.
Мириам стала запирать дверь, но остановилась, услышав телефонный звонок.
— Одну секунду, — крикнула она. — Телефон.
— Не отвечай, — закричал он.
Она остановилась.
— Почему?
— Потому что я хочу уехать. Я устал.
Она с сомнением посмотрела на него и закрыла дверь, а телефон все звонил и звонил.
Мириам молча посадила Джонатана на переднее сиденье, закрепила на нем ремни безопасности и села рядом. Когда они отъехали, рабби повторил извиняющимся тоном:
— Я устал — откровенно устал. — И добавил: — Я торопился с молитвами сегодня утром, просто произнося слова, я был груб с Мортоном Бруксом и был недоволен мистером Вассерманом, и…
Она погладила его по руке.
— Все нормально, Дэвид. Всем время от времени нужны небольшие перемены.
Магазин, как принято в Барнардс-Кроссинге, был большой: не меньше двадцати футов в ширину и больше сорока в глубину. Грязные окна закрывали пыльные витрины. Когда-то, давным-давно, они были украшены длинными лентами причудливо закрученной гофрированной бумаги ядовито-зеленого и приторно-розового цвета — некогда тщательно разработанная реклама кока-колы. Но краски выгорели и местами сильно расплылись. Погнутые картонные манекены в цельных купальных костюмах, вероятно, весьма смелых в свое время, а теперь уныло старомодных, все еще сидели с полузакрытыми глазами, подогнув под себя ноги, чтобы подчеркнуть линию бедра, с прямыми спинами и твердыми, высокими бюстами с намеком на соски под купальником; бутылки кока-колы застыли у их губ, раскрытых в предвкушении удовольствия. Повсюду в складках гофрированной бумаги были разбросаны пыльные бутылки колы, одна из которых давно открылась, и ее содержимое вытекло вдоль карниза окна узкой, липкой полосой.