— Ладно, я уйду, — буркнула старуха, — но зато уж я-то могу вернуться в Триану с высоко поднятой головой!
Похоже, это замечание страшно задело Консепсьон. Почувствовав в словах старухи скрытое обвинение, она, совсем как девчонка тех, прежних, времен, запальчиво воскликнула:
— Я тоже!
— Вы? Ну уж нет!
— Это почему же?
— Потому что там вам никогда не простят убийство величайшего матадора из всех, кто когда-либо увидел свет в Триане!
Этот неожиданный выпад несколько охладил Консепсьон.
— Что вы болтаете? Насколько мне известно, я еще никого не убивала!
— Вот так? А Рохилла? Эстебан Рохилла, с которым вы были обручены с детства? Что с ним сталось в тот день, когда вы его предали ради этой валенсийской куклы?
— Убирайтесь!
— Конечно, я уйду… И можете не строить из себя великую барыню! Я ведь служила у вашего папы еще до того, как вы появились на свет… И он, кстати, тоже не может простить вам гибель нашего Эстебана…
Я ушел на цыпочках и вернулся минут через пятнадцать, на сей раз нарочно стараясь погромче шуметь. Глаза у Консепсьон были покрасневшими от слез. Она взяла меня за руку.
— Эстебанито… Это правда, что ты забросил бои из-за меня?
— А что ты сама об этом думаешь?
— Я не знаю…
— Вот и продолжай не знать…
Шесть лет мы жили той безумной жизнью, какую вынуждены вести модные тореро. Как только наступал сезон, мы мчались с одной корриды на другую: из Саламанки — в Мурсию, из Севильи — в Мадрид, колеся по всему полуострову вдоль и поперек. Консепсьон, знавшая быков почти так же хорошо, как и я, все больше нервничала после каждой схватки — от нее не ускользало, что Луис не становится лучше. Ноги у него оставались по-прежнему слабыми, в любой миг можно было ожидать катастрофы. Валенсийский Чаровник мог ввести в заблуждение кого угодно, но только не нас. Я слишком часто видел страх в глазах матадоров, чтобы не заметить его в лихорадочно сверкавшем взгляде Луиса, когда он подходил к барьеру, чтобы взять у меня шпагу или мулету. В начале нашей совместной работы я чувствовал, что Луис боится, но лишь два-три раза в году. Потом дела пошли хуже и хуже. Теперь паника охватывала Луиса на каждой или почти на каждой корриде. В Аранхуэсе, когда он встал перед быком на колени и толпа вопила от восторга, я знал, что Луис сделал это лишь потому, что его не держали ноги. Консепсьон, до сих пор всегда сопровождавшая нас, перестала ходить на бои. Она больше не могла смотреть, как этот человек, с застывшей на губах улыбкой, Бог весть каким чудом всякий раз ухитряется скрыть панический ужас под внешним изяществом. Все его движения, изгиб торса стали чисто рефлективными.
Несмотря на то, что Луис отнял у меня Консепсьон, я не питал к нему злобы. Это был мой друг, мой товарищ по арене, и всякий раз, когда я видел, как он бьется с быком, сердце мое сжимала тревога, ибо с каждым днем мне становилось яснее, что однажды Валенсийский Чаровник получит корнаду[14], от которой не спасут ни Пресвятая Дева, ни врачи. По мере того как Луис копил миллионы песет, я все более горячо жаждал, чтобы он сумел вовремя остановиться, уйти с арены во всем блеске славы и поселиться в своем чудесном имении неподалеку от Валенсии.
Через десять лет после того как получил альтернативу, Луис стал одним из самых известных матадоров Испании. Он сохранил фигуру героя-любовника и тот бархатно-нежный взгляд, что когда-то приводил в экстаз наших матушек, когда какой-нибудь Рудольфо Валентине, снятый крупным планом, казалось, смотрел на каждую из них. Зато я состарился. Консепсьон тоже. Она — должно быть, от волнения. Каждый раз, когда мы уходили на бой, Консепсьон оставалась сидеть в кресле возле телефона и оживала, лишь услышав от меня, что все кончилось благополучно и ее муж держался великолепно. Это давало ей несколько дней передышки. Но я замечал, как с каждым годом у глаз Консепсьон залегали новые морщины. Она утратила веру, необходимую жене тореро.
Но больше всего Консепсьон огорчало, что у них не было детей. Может, так получилось из-за того, что Луис постоянно разъезжал и не мог вести нормальную оседлую жизнь? Что до меня, то при всей нежности к подруге детства я ничуть не грустил об отсутствии плода, венчающего любовь, отнятую у меня. Рождение мальчика заставило бы меня слишком горько жалеть, что не я его отец, а родись девочка — как мучительно напоминала бы она мне о той, ради кого я изображал бой быков на берегах Гвадалквивира…
Все изменилось, когда в нашу жизнь вошел Пакито.
Луис всегда отказывался выступать в Мексике. Он считал, что и без того слишком выматывается за сезон в Испании и зимы едва хватает для восстановления сил. Но однажды ему предложили такие условия, что матадор заколебался. Однако окончательно он дал согласие лишь после того, как Консепсьон согласилась нас сопровождать. У нее не хватило мужества остаться одной на все долгое время отсутствия мужа, ну и моего тоже, разумеется. К тому же, тогда пришлось бы ждать уже не звонков, а телеграмм и писем. Так Консепсьон отправилась с нами. Мы взяли с собой нашего главного пикадора — Рафаэля Алоху, чтобы он показал своим мексиканским коллегам, как именно следует «наказывать» быка, прежде чем им займется сам Валенсийский Чаровник. Поехали и двое бандерильеро — Мануэль Ламорильо и Хорхе Гарсия, они оба принадлежали к куадрилье Луиса с самого начала его карьеры. Короче говоря, получилось что-то вроде путешествия всем семейством.
Мексиканцы, обожающие зрелищную сторону корриды, пришли в неописуемый восторг от Луиса Вальдереса. Поездка превратилась в триумфальное шествие — череду легких побед над храбрыми, но не слишком могучими быками. Избранная публика рукоплескала, а деньги лились рекой.
Однажды февральским вечером — этот вечер я никогда не забуду! — мы сидели в патио гостиницы в Гвадалахаре, где Луис в этот день уже успел стяжать лавры. Консепсьон, избавившаяся от тревоги, которая теперь терзала ее почти ежедневно, смеялась, а я, прислушиваясь к смеху взрослой женщины, пытался уловить в нем отзвуки прежнего девичьего, серебристого. Луйс отдыхал, удобно устроившись в кресле. Я же готовил статью для мадридских журналистов. Мы не слышали, как он подошел, но тем не менее он был тут, среди нас. Это был красивый худенький паренек лет двенадцати, с горящими глазами. Он стоял и смотрел на Луиса как зачарованный. Судя по одежде, он подошел к нам явно не за милостыней. Первой очнулась Консепсьон.
— Что ты хочешь, малыш? — спросила она.
Паренек даже не повернулся к ней. Продолжая пристально смотреть на Луиса, он рухнул на колени и принялся лихорадочно умолять:
— Возьмите меня с собой! Я хочу стать великим матадором, как вы, сеньор Вальдерес… Возьмите меня!..
Лишь с большим трудом нам удалось успокоить мальчонку. Он рассказал нам, что зовут его Пакито Лакапас, а живет он вместе с матерью в небольшом домике пригорода Гвадалахары. Мы надеялись, что угомонили Пакито, подарив ему вышитый платок с инициалами Луиса Вальдереса. Когда он ушел, Консепсьон погрузилась в мечты, уже не обращая на нас никакого внимания. Хорошо зная ее, я понял, что пока Луис рассуждал о своих прежних и будущих схватках, Консепсьон думала о Пакито и о том, что так и не рожденный ею сын мог быть таким же…
На следующий день в Пуэбло мы снова столкнулись с Пакито. Консепсьон попыталась его урезонить, но тщетно. В Вера-Крус он опять явился к нам — несчастный, жалкий после ночного путешествия на подножке товарного поезда. Смирившись с неизбежным, мы пустили его в огромную американскую машину, предоставленную нам для переездов. Если бы Пакито предложили место в раю, он вряд ли бы обрадовался больше. Я чувствовал, что Консепсьон все больше привязывается к мальчику. И это мне стало особенно очевидно, когда я заметил, что во время корриды она не все время смотрит на Луиса, а следит за Пакито, стоящим возле меня в калехоне. Итак, он сопровождал нас в Монтеррей и в Мериду, а в Тампико на последнем выступлении Валенсийского Чаровника уже сам передал Луису мулету и шпагу в терцио[15].
То, чего я ожидал, произошло, когда, упаковав вещи, мы собирались поужинать с Пакито, единственным гостем, приглашенным на наш последний мексиканский вечер. Мальчик уже ждал за столом, к величайшей зависти поклонников корриды. Когда Луис завязывал галстук, Консепсьон вдруг спросила:
— А Пакито?
Тореро с изумлением обернулся.
— Что Пакито?
— Мы берем его с собой?
— Как это, берем? Ты хочешь сказать, что мы потащим его с собой в Испанию?
— Да.
— Ты сошла с ума?
— Не думаю, но вот он точно свихнется, если ты его бросишь.
— Послушай, Консепсьон, ведь, в конце-то концов, у парня есть мать!
Но она с безжалостным эгоизмом любящей женщины возразила: