— Не помню.
Санчес покачал головой, подумав: ты не читала, любовь моя; иначе бы ты не могла ее забыть, как же прекрасно ты засыпала с книгой, когда я оставался у тебя в Бонне, на Бетховенштрассе, в твоей маленькой комнате под крышей, чистенькой и светлой, как слово "здравствуй", ты засыпала, словно дитя, и ладошку подкладывала под щеку, сворачивалась кошкой и сладко чмокала во сне, а я лежал и боялся пошевелиться, хотя мне надо было успеть просмотреть за ночь добрую сотню страниц, как ни осторожно я отодвигался от тебя, ты все равно ощущала это и обнимала меня, прижималась еще теснее, и я оставался подле недвижным.
— Это замечательная книга великого гватемальца, продолжил он. — Астуриас рассказал о диктатуре Эстрады Кабреры, он писал, что диктатура — это страшный, ядовитый паук, который развращает, подкупает, запугивает все классы общества, люди становятся либо бездушными механизмами, либо фанатиками, либо отвратительными приспособленцами… Некоторые думают, что после диктатуры наступит новое время и все станет на свои места… К сожалению, это не так. Проходят годы, а дух диктатора и его системы все живет и живет. Почему? Да потому, что диктатура разъедает общество до мозга костей…
— Когда вы намерены провести выборы? Я имею в виду демократические?
— При диктатуре, которую сверг народ во главе с армией, тоже проходили "демократические выборы"… Я против вольного обращения со словом "демократия". Я начинаю отсчет демократии с количества грамотных женщин и здоровых детей в Гаривасе… Думаю, в середине следующего года пройдут выборы, хотя главные выборы состоялись совсем недавно и они были общенародными: люди вышли на улицы, они голосовали, строя баррикады и бросая гранаты в бронетранспортеры полиции…
— Как относится администрация Белого дома к практике правительства, возглавляемого тобой, полковник Санчес?
— Мы поддерживаем нормальные дипломатические отношения с Соединенными Штатами, и у меня нет оснований, достаточных, уточнил бы я, оснований для того, чтобы обвинять северного соседа во вмешательстве.
— Но в американской прессе…
Санчес перебил:
— Я не знаю, что такое "американская пресса"… Есть пресса Северной Америки, есть пресса франкоговорящей Канады, есть газеты, выходящие в Бразилии на португальском языке, есть наша пресса — для людей, читающих по-испански.
— Прости… Я имела в виду прессу Соединенных Штатов… Там сейчас стали появляться статьи, в которых твой режим называют прокоммунистическим…
— Я за свободу печати, — отрезал Санчес. — Это их дело… Я достаточно тщательно анализировал североамериканскую прессу накануне интервенции в Гватемалу… Если тебя интересует, как готовится интервенция, почитай эти материалы и ты поймешь, когда есть реальная опасность… Я ведь не обижу тебя, если скажу, что журналистам легче печатать тухлятину? За это, видимо, лучше платят?
— Увы, ты меня не обидел…
— Прости еще раз, но ведь это правда, не так ли?
— Это правда… Кто стоит за спиною правых экстремистов, скрывающихся в сельве на севере Гариваса?
— Я лучше скажу, из кого они рекрутируются. Убежден, что, когда мы начнем нашу экономическую реформу, когда каждый гражданин получит реальное право проявить себя в бизнесе — да, да, именно так, в бизнесе, обращенном на благо всех и соответственно от вклада каждого в это дело на свое собственное благо, — питательная среда для демагогов, рекрутирующих правоэкстремистских отщепенцев, исчезнет.
— В чем ты видишь смысл экономической реформы?
— В честной и справедливой оплате, которая бы подвигала людей на труд, на творческий труд. В честном распределении национального дохода. В привлечении иностранного капитала, достаточного для того, чтобы дать стране энергию. Ты ездила по республике и видела, что у нас практически нет механизированного труда, женщины и дети работают на солнцепеке вручную, в то время как все это же можно делать машинами…
— А чем ты займешь людей, если сможешь провести экономическую реформу, то есть от ручного труда перейдешь к машинному?
— Побережье… Наше побережье может стать таким курортно-туристским местом, равного которому мало где сыщешь…
— А после того, как вы застроите побережье?
Санчес хмыкнул.
— Что касается того времени, когда мы построим то, над чем работают сейчас архитекторы и скульпторы, это будет уже вопрос следующего десятилетия, а я прагматик, я обязан думать о ближайшем будущем; те, кто в нашем правительстве занимается проблемами перспективного планирования, думают о далеком будущем…
— Кто работает над проектами?
— Архитекторы Испании, Югославии и Болгарии.
— А отчего не Франции и Италии?
— Опыт испанцев, болгар и югославов более демократичен так мне, во всяком случае, представляется…
— Кто будет финансировать энергопрограмму?
— Европейские фирмы, заинтересованные в широких контактах с развивающимися странами.
— Но ведь американские фирмы ближе?
— Мы пока что не получили от них предложений… Одни слова… Тем не менее мы готовы рассмотреть любое деловое соображение с севера, если оно поступит.
— Кто в Европе проявляет особый интерес к сотрудничеству с Гаривасом?
— У нас есть довольно надежный партнер в лице Леопольдо Грацио. Впрочем, я бы просил тебя не упоминать это имя, я не до конца понимаю всю хитрость взаимосвязей китов мирового бизнеса, конкурентную борьбу и все такое прочее, так что, думаю, имя Грацио не стоит упоминать в твоем интервью. Санчес вопросительно посмотрел на своего помощника Гутиереса. Тот кивнул. — Во всяком случае, — добавил Санчес, — до той поры, пока я не проконсультирую это дело с ним самим… А еще лучше, если это сделаешь ты, я дам тебе прямой телефон…
— Спасибо. Я непременно ему позвоню, как только вернусь в Шёнёф.
— Я дам тебе прямой телефон его секретаря фрау Дорн, которая, если ей звонят именно по этому телефону, соединяет с Грацио, где бы он ни был: в Лондоне, Палермо или Гонконге.
— Хорошо быть миллионером.
— Честным трудно.
— А разве есть честные?
— Я считаю, да. Это люди, ставящие не на военно-промышленный комплекс, а на мирные отрасли экономики…
— Мне кажется, что коммунисты отнесутся к твоему утверждению без особой радости.
— Во-первых, я говорю то, что думаю, не оглядываясь ни на кого. Во-вторых, надо бы знать, что Ленин призывал большевиков учиться хозяйствовать у капиталистов.
— Среди членов твоего кабинета есть коммунисты?
— Насколько мне известно, нет.
— Ты говоришь: "Мы — это национальная революция". Нет ли в этой формулировке опасности поворота Гариваса к тоталитарной националистической диктатуре армии?
— Ни в коем случае. Национал-социалистская авантюра Гитлера была одной из ярчайших форм шовинизма. Его слепая ненависть к славянам, евреям, цыганам носила характер маниакальный. А наша национальная революция стоит на той позиции, что это верх бесстыдства, когда белые в Гаривасе считали себя людьми первого сорта, мулатов — второго, а к неграм относились так, как это было в Северной Америке во времена рабства — не очень, кстати говоря, далекие времена. Шовинизм основан на экономическом неравенстве, бескультурье, предрассудках и честолюбивых амбициях лидеров или же несостоявшихся художников и литераторов. В нашем правительстве бок о бок работают негры, белые и мулаты.
— Ты позволил мне задавать любые вопросы, не правда ли? "Я всегда позволял тебе это, любовь моя, — подумал он, — а ты чаще всего задавала мне только один: "Ты любишь меня? Ну, скажи, любишь?" А я отвечал, что не умею говорить про любовь, я просто умею любить, а ты шептала: "Женщины любят ушами…"
— Да, я готов ответить на все твои вопросы, — сказал он, добавив: — Впрочем, я оставлю за собой право просить что-то купировать в твоем материале…
— В вашем кабинете нет разногласий?
— В нашем кабинете есть разные точки зрения, но это не значит "разногласия".
— Позволь напомнить тебе строки Шекспира… Когда Кассий говорит Бруту:
"…Чем Цезарь отличается от Брута?
Чем это имя громче твоего?
Их рядом напиши, — твое не хуже.
Произнеси их, — оба
Также звучны.
И вес их одинаков".
Санчес пожал плечами.
— Тот не велик, кто взвешивает свое имя… Сравнивать кого-либо из государственных лидеров двадцатого века с Цезарем неправомочно, ибо он полностью был обуреваем мечтою осуществить на земле прижизненное обожествление… Это особая психологическая категория, присущая, как мне кажется, лишь античности… Все остальное — плохое подражание оригиналу… Впрочем, меня в Цезаре привлекает одна черта: больной лысый старик, он не боялся смерти; этот страх казался ему неестественным, противным высоте духа… Словом, Брутом в наш прагматический век быть невыгодно; в памяти поколений все равно останется Цезарь, а не его неблагодарный сын…[1]