- Ручка! Где ручка, мама? Ручку!
- Да что с тобой? У тебя, наверное, жар!
Она протянула руку, но Тамара подбежала к столу, выдвинула ящик. Через мгновение она написала на первой попавшейся книге: К.Г.Б.
- Что ты делаешь! - в ужасе воскликнула мать. - Я же тебе тысячу раз говорила - не пиши на книгах!
* * *
Веефомит сомневался: стоит ли включать главы из "Прыжка" в свою книгу. Он кое-что выписал и теперь остановился на Х1 главе, где описывается сам прыжок, где:
"... Пашка, словно заявляя всему свету о своей исключительной состоятельности, вакханируя и бунтуя против этого огненного и красивого корабля, медленно движущегося в ночи по течению, посмотрел в изумленные глаза подбегающего Ивана и, криво усмехнувшись, спружинил от белого ограждения, и неостановимо и навсегда полетел белым стремительным телом в кошмарный, но такой притягательный забортный мир..."
- Кто же из них прыгал? - подумал Веефомит, - И если один к себе, то другой от себя или оба - к себе? Нет, не буду включать.
И он перечеркнул уже выписанное, посмотрел тираж.
Ого! Леониду Павловичу когда-то здорово везло. Если, впрочем, это можно назвать везением.
Веефомит думал:
"Сильный слабого вытесняет. Умный глупого не всегда. Но у всех есть голова для притязаний проявить себя. Ты способен на это, и я способен на такое же, на высоту чувств. Бац - и прыгнул. Безо всякой необходимости. Теплоход останавливают, спускают шлюпку, шторм, никого не находят, друг сходит с ума. Зато доказал - героизм без необходимости опасная вещь. Из всей этой истории можно сделать вывод, что один из них уел другого. Прыжок - элементарная потребность в действии."
Он так подумал и записал эти мысли, а потом и их перечеркнул, закурил. Вдруг возмечтал, что сейчас дойдет до истины и поймет простоту Кузьмы. Вновь открыл "Прыжок".
Дальше шли противоалкогольные диалоги, о наркомании, про уличную девку, лирика, поганое прошлое, есть и налеты стариков-консерваторов... И как оригинально, безо всяких штампов выполнено.
- Нет, - вслух сказал Веефомит, - он тогда не мог знать, что эти темы станут модными, они были в самом зародыше, и нет ни слова о власти и системе. Как мистически удачно он уложился в новое русло! Интуиция выживает? Да, здесь какая-то загадка.
Он перелистнул страницу и прочел прекрасный отрывок:
"И самое-то главное - его не отличишь в массе, его и подозревать неэтично. За что! Он такой же, как все, даже чаще других добивается справедливости, умнее многих, логичнее и напористее, это и ставится в заслугу. И никто не станет подозревать в грязном и мерзком, потому что он за новое, в числе первых, быть может, он и сам прячет от себя это главное за ширмой благородных иллюзий. Его ещё светлевшие люди-соратники похлопают по плечу и представят: "Вернейший друг. За дело себя положит!" А что, и положит, и спать-есть не будет, не добирать прелестей жизни, а своего добьется; но когда уж добьется, то тут-то из него выползет..."
Дальше было написано "змей", но Веефомит сказал вслух:
- Природа, - и перелистнул страничку, бегло пробежался по строчкам:
"... Эти бабочки облепили весь теплоход, когда в три часа ночи они вышли провожать девушек.
- Они живут всего один день, - грустно повторял Пашка...", "Просто уму непостижимо, как это они не остались вместе с ними на этом пустынном ночном причале, где тускло светили... где лай деревенских...
- Господи, неужели мы всё это забудем!"
- Ну, это лирика, - сказал мудрый Веефомит, - а вот дальше он рассказывает Пашке, как сам когда-то выпрыгнул из лодки, в которой скоморошничал пьяный отец, как плыл и чуть не утонул, и была истерика. Иван расчувствовался, слезы на глазах, ему удалось приблизить, оживить те давние ощущения, и тогда наркоман Пашка, возжелав испытать то же самое, выпрыгивает. Вот оно это место перед прыжком:
"Ивану не терпелось закончить этот ни к чему ни ведущий разговор.
- Зачем ты меня обманул? Ты же не выбросил анашу, - сказал он раздраженно.
- Забыл.
Иван ядовито усмехнулся:
- Я поражаюсь твоему безволию.
- Причем здесь безволие? - Пашка заторопился. - Это мне помогает жить бодрее.
- Хихихать, по-твоему, бодрее?
- Да брось ты! Что там хихихать, я не о том, ты ведь можешь писать в обычном состоянии, а мне для творчества не хватает именно этого.
- Дурости, - усмехнулся Иван.
- Ты думаешь, я не смогу прыгнуть? - загорелись глаза у Пашки.
- Пока ты занимаешься косяками, ты просто торчок, а потом и вообще закиснешь.
- Я не смогу?! - повторял Пашка, и какой-то лихорадочный блеск заиграл в его широко открытых глазах..."
Веефомит захлопнул книгу, чиркнул спичкой, окутался дымом.
"Желание слияния, понимаешь ли... Оба прыгали, но ведь Леонид Павлович ещё и в тираж сиганул, - молчал Веефомит в кресле, - Да и было все по-другому. Нет, не буду включать. Перескажу своими словами".
И он взялся за ручку. Написал:
"Леонид Павлович, как утверждали тогда критики, в необыкновенном лирическом символизме верно отразил столкновение добра и зла и вывел современного деятельного героя. Привычные символы - корабль-общество, течение, ночь, рассвет, юность, старость, вода, звезды, пороки, искушения, прыжок, как гибель неверных устремлений, - приобрели острое современное звучание. Нет, я, конечно, утрирую, все это писалось тогда критиками более точно и умно, но повесть пришлась именно ко времени, настольная книга нового курса. Одно только печально: кто-то из них сам себя толкнул за борт. Абсурдно допускать, что оба правы".
Веефомит остановился, подумал и раздраженно перечеркнул написанное.
"Что я судья, что ли! Эта критика никому не поможет. В конце концов зачем-то нужно было пройти именно такими путями".
И он, скомкав листы, бросил их в мешок отвергнутых черновиков. Листов набилось доверху, и он с удовольствием утрамбовал их кулаком.
Облегченно вздохнул, оделся и пошел прогуляться по городу, в который ещё не приехал.
Среда.
Он прилетел в Москву с улыбкой брачного афериста. Но слава, мутная, дурманящая слава томилась в таинствах плоти. Она плевала на ранний геморрой - наследство кропотливой работы над "Прыжком". Геморрой прошел, спасовал перед любимой женщиной и светлыми надеждами. Хотя геморроя и не было. Клевета! Слишком молод и здоров для него, седалище словно нарочно предназначено для писания.
Нужно было видеть, как, почувствовав себя всемогущим, талантливым и, наконец-таки, мужчиной, совершенно твердо верил, что любые преграды преодолеются, и победа взласкает органы чувств. И был действительно неотразим (не только для пузатеньких женщин), какая-то, не по возрасту, уверенность и ровная, упрямая энергия заставляли поголовно всех, с кем сталкивался, тихо или бурно верить в незаурядную будущность, в ту самую звезду, которая светит и принадлежит лишь избранным, да и то не всем.
Горел, ещё каким нетерпением, тем более, что всюду ощущались брожение и передвижка. И нужно было начать завоевывать право включиться в борьбу, отмывать и очищать культуру от старых клопов и бездарных выскочек. Время словно тем и занималось, что работало на приезд, всегда и дальше подготавливало плацдарм для триумфа и деятельности. Да, это незабываемо: вся история, время, вся жизнь дожидались, когда явится последний, во всеоружии и страстности таланта, поразит и осветит все-все вокруг, и тогда-то станет так девственно, благородно, умно, как никогда, и тогда-то многомиллионные... Восхитительно все будет, одним словом.
Любил ли оставленный город детства? Тот город, откуда все начиналось, весь его, с теми, кто вырастал и старился рядом? Уже не любил, но чтил и помнил, потому что наивная любовь растворилась в познании всеобщей пробуксовки, в крушении собственных иллюзий, в лицах заблудших друзей... Но дом не выбирают и это он вывел сюда, каков есть, в эту загадочно-равнодушную столицу, манившую победой или поражением, за что и благодарен отчему месту.
Когда-то детство дразнило солнечной жизнью и оставило жить в недрах памяти желание земного рая; и облик светлого самого себя, ребенка, мечтающего о торжестве собственного "я", о великой судьбе и неопровержимой нужности призывал на бесстрашный штурм незаурядной судьбы. И всей этой неутомленной жажды в таком крохотном человеческом теле хватило бы не на один этот столичный город, огня этого смутного завоевания достало бы на сотни городов.
А самолюбия! Сладостным упоением от великолепия всего, что бурлило внутри, в мозгах, в пульсирующей крови, в нерастраченной чувственности мог запросто потягаться с самим Нарциссом. И это упоение было бы смешно и безобразно, если бы оно проявлялось демонстративно. О, это был сдержанный, скрытый нарциссизм, не в пример тугоумным эгоцентрическим выскочкам! Какое там рифмованное бряцанье - проза! Потому что внутри была уже не та экзальтированная лирика своего гигантски инфантильного "я", которое так обожаемо иными нарциссами, а мечты периферийного мира о хладнокровных и вечных городах, выбрасывающих окраинам насмешливую банальщину и недостижимые идеалы. И хватало ума, чтобы понимать, что эти города ломают хребты миллионам, кому певучая юность подарила такие непрочные и обманчивые крылья. И уже чувствовал себя детищем века, иногда даже скромным богом, освещающим мир своей энергией, способным приводить в движение тех, кто пассивно глазел в ожидании.