– Эти вещи из того дома? – сказал он.
– Правильно, – ответил Гарри. – Я думаю, ты понял, в чем тут дело.
– Да, – сказал Хорн. – И прежде чем перейти к более важному, скажу, что же я понял. Гокер был подлец и двоеженец. Его первая жена не умерла, когда он женился на второй. Он просто запер ее тут, на острове. Здесь она родила сына: теперь он бродит вокруг и зовется Длинным Адамом. Разорившийся делец Вернер пронюхал об этом и шантажом вынудил Гокера отдать ему поместье. Все это проще простого. Теперь перейдем к трудному. Какого черта ты напал на родного брата?
Гарри Фишер ответил не сразу.
– Ты, наверное, не думал, что это я. Но, по совести, чего же ты мог ожидать?
– Боюсь, что я тебя не понимаю, – сказал Хорн.
– Чего ты мог ожидать, когда наломал столько дров? – заволновался Гарри. – Мы все думали что ты умный. Откуда нам знать, что ты… ну, что ты так провалишься?
– Странно, – нахмурился кандидат. – Не буду хвастать, но мне кажется, я совсем не провалился. Все митинги прошли «на ура», и мне обещали массу голосов.
– Еще бы! – мрачно сказал Гарри. – Твои дурацкие акры и коровы произвели переворот. Вернеру не получить и голоса. Все пропало!
– О чем ты?
– О чем? Нет, ты правда не в себе? – искренне и звонко крикнул Гарри. – Ты что думал, тебя и впрямь прочат в парламент? Ты же взрослый, в конце концов! Пройти должен Вернер. Кому ж еще? В следующую сессию он должен получить финансы, а потом провернуть египетский заем и еще разные штуки. Мы просто хотели, чтоб ты на всякий случаи расколол реформистов. Понимаешь, Хьюзу слишком повезло в Баркингтоне.
– Так… – сказал Хорн. – А ты, насколько мне известно, столп и надежда реформистов. Да, я действительно дурак.
Воззвание к партийной совести не имело успеха – столп реформистов думал о другом. Наконец он сказал не без волнения:
– Мне не хотелось тебе попадаться. Я знал, что ты расстроишься. Ты никогда бы меня не поймал, если б я не пришел проследить, чтоб тебя не обидели. – Думал устроить все поудобней… – И голое его дрогнул, когда он сказал: – Я нарочно купил твои любимые сигареты.
Чувства – странная штука. Нелепость этой заботы растрогала Хорна Фишера.
– Ладно, – сказал он. – Не будем об этом говорить. Ты – самый добрый подлец и ханжа из всех, кто продавал совесть ради гибели Англии. Лучше сказать не могу. Спасибо за сигареты. Я закурю, если позволишь.
* * *
К концу рассказа Марч и Фишер вошли в один из лондонских парков, сели на скамью и увидели с пригорка зеленую даль под светлым, серым небом. Могло показаться, что последние фразы не совсем вытекают из вышеизложенных событий.
– С тех пор я так и жил в этой комнате. Я и теперь в ней живу. На выборах я победил, но не попал в парламент. Я остался там, на острове. У меня есть книги, сигареты, комфорт; я много знаю и многим занимаюсь, но ни один отзвук не долетает из склепа до внешнего мира. Там я, наверное, и умру.
И он улыбнулся, глядя на серый горизонт поверх зеленой громады парка.
С залитой солнцем веранды прибрежного отеля открывался вид на клумбы и синюю полосу моря. Именно здесь Хорн Фишер и Гарольд Марч окончательно выяснили свои отношения. Объяснение, можно сказать, получилось бурное.
Гарольд Марч, ныне признанный одним из лучших политических писателей своего времени, подошел к столику и сел; в его отрешенно-задумчивых голубых глазах мерцало скрытое беспокойство. Брошенные на стол газеты отчасти – если не полностью – объясняли его эмоции. Во всех сферах общественной жизни наблюдался кризис. Давно не переизбиравшееся правительство, к которому успели привыкнуть, как привыкают к передаваемой по наследству деспотии, теперь обвиняли в нелепых ошибках и даже в растратах. Говорили, что проведенный в соответствии с давним замыслом Хорна Фишера эксперимент развития крестьянских хозяйств на западе Англии стал причиной опасного противостояния более индустриальным соседям. Особенно беспокоило дурное обращение с безобидными иностранцами, в основном азиатами, которым посчастливилось найти работу на научных объектах побережья. Очевидно, что возникшая в Сибири и пользующаяся поддержкой Японии и других могучих союзников новая держава не оставит бывших подданных в беде, и ходили неприятные слухи о послах и ультиматумах. Однако значительно более серьезная проблема – ибо дело касалось лично Марча – омрачала встречу друзей, порождая растерянность и возмущение.
Необычная оживленность обычно невозмутимого Хорна, судя по всему, еще больше обостряла ситуацию. Марч привык к другому Фишеру – бледному, лысоватому, преждевременно постаревшему господину, который славился ленивой манерой изложения пессимистических взглядов. Даже теперь Марч не мог решить, то ли он просто имитирует веселье, то ли сработал присущий прибрежным бульварам эффект чистых тонов и четких очертаний, которые всегда проявляются на ярко-синем морском фоне. В петлице у Фишера красовался цветок, и его друг мог поклясться, что свою трость он носил с почти бретерской развязностью. В то время как над Англией сгущались тучи, этот пессимист казался единственным человеком, находившим причину для веселья.
– Послушай, – отрывисто сказал Гарольд Марч, – ты был замечательным другом, и я чрезвычайно гордился нашими отношениями, но сейчас я просто обязан облегчить душу. Чем больше я знаю, тем сложнее мне понять, почему ты столь невозмутим. Знай, что мое терпение уже кончилось.
Хорн Фишер, словно издали, посмотрел на него долгим серьезным взглядом.
– Ты знаешь, я всегда любил тебя, – сказал Фишер спокойно. – Но я также уважал тебя, что отнюдь не всегда одно и то же. Ты мог бы легко догадаться, что есть немало людей, которые мне нравятся, но которых я не уважаю.
Возможно – это моя личная трагедия, моя беда. Но с тобой все иначе, и поверь мне: я никогда не попытаюсь компенсировать симпатией утрату уважения к тебе.
– Я знаю, что ты благороден, – сказал Марч после паузы, – но тем не менее ты терпишь и даже поддерживаешь все самое отвратительное.
Чуть помолчав, он добавил:
– Помнишь нашу первую встречу, тот случай с мишенью, ты ловил тогда рыбу в ручье? Помнишь, ты сказал, что, отправь я все наше общество динамитом к чертовой бабушке, большой беды не будет?
– Ну да, и что с того? – спросил Фишер.
– Ничего, просто я собираюсь осуществить угрозу, – сказал Гарольд Марч. – Полагаю, тебя стоило предупредить. Я долго не верил, что все настолько плохо, но, если ты действительно все знал, я на твоем месте не смог бы молчать. Короче говоря, я – человек совестливый, к тому же теперь у меня появился шанс. Я возглавил крупную независимую газету, и, располагая свободой действий, мы обрушимся на коррупцию.
– Должно быть, это Эттвуд, – задумчиво произнес Фишер, – лесопромышленник. Хорошо знает Китай.
– Он хорошо знает Англию, – упрямо сказал Марч. – Я тоже знаю немало, и мы не станем больше молчать. Граждане этой страны имеют право знать, как ими управляют – точнее, как их грабят. Канцлер – марионетка в руках заимодавцев и вынужден делать, что ему велят, иначе он – банкрот, причем самого худшего толка: карты и актрисы – единственная тому причина. Премьер-министр занимался нефтяным бизнесом и тоже увяз в нем. Министр иностранных дел – алкоголик и наркоман. Заяви такое о человеке, который может тысячами посылать англичан на бессмысленную смерть, обвинят, что переходишь на личности. Если какой-нибудь бедолага-машинист напьется и отправит к праотцам человек тридцать-сорок, никто не жалуется, что, сообщая такой факт, мы переходим на личности. Машинист – не личность.
– Совершенно с тобой согласен, – невозмутимо сказал Фишер. – Ты абсолютно прав.
– Если ты согласен с нами, то какого черта ты не присоединяешься к нам? – требовательно воскликнул его друг. – Если ты находишь, что я прав, почему же не делаешь того, что считаешь правильным? Ужасно думать, что человек твоих способностей просто тормозит реформу.
– Мы часто говорили об этом, – столь же спокойно ответил Фишер. – Премьер-министр – друг моего отца. Министр иностранных дел женился на моей сестре. Канцлер казначейства – мой двоюродный брат. Я перечисляю свою родословную столь подробно, потому что испытываю совершенно новое радостное чувство, прежде мне неведомое.
– Что ты хочешь сказать?
– Я горжусь своей семьей, – сказал Хорн Фишер.
Округлив голубые глаза, Гарольд Марч уставился на него; казалось, он слишком озадачен, чтобы даже просто задать вопрос.
Фишер лениво откинулся в кресле и, улыбнувшись, продолжал:
– Послушай, дружище. Позволь мне в свою очередь спросить тебя. Ты полагаешь, что я всегда знал о проделках моей несчастной родни? Это так. А ты думаешь, Эттвуд до сих пор ничего не знал? Думаешь, он не знал, что ты – честный человек и используешь любой шанс, чтобы заговорить о них вслух? Почему он столько ждал, прежде чем снять с тебя, как с цепного пса, намордник? Я знаю – почему, я знаю много всякой всячины, слишком много. Вот потому-то, как я уже имел честь заметить, я впервые горд своей семьей.