— Взвесьте, Александра Васильевна, шансы по вашему оправданию, подумайте, что теперешнее запирательство ваше чисто голословное, тогда как у суда будут неопровержимые улики.
— Против меня не может быть улик, — сказала она спокойно.
— А перстень, найденный у вас?
— Какой перстень найден у меня?
— Перстень Пыльнева, который вы подняли в квартире вашей сестры.
— Не знаю, что вы говорите. Я повторяю вам, — бросьте свою комедию и отпустите меня домой; иначе я найду на вас управу.
— Но этот перстень, — сказал я, оглядываясь кругом и ища его.
Где же он? Не оставил ли я его на столике, когда вернулся из передней и пил воду? Я шарил в своих карманах, перебирал бумаги, бросался по комнате; холодный пот выступал на лбу моем, и меня била лихорадка. А она насмешливо и холодно продолжала смотреть на мои поиски и наконец сказала:
— Вы ищете того, чего не было. Продолжайте, молодой человек.
Это взорвало меня, кровь бросилась в голову, и я с яростью бросился к ней, совершенно потеряв присутствие духа.
— Вы его украли, — сказал я, — украли в то время, когда я писал ваше показание! Вы бесчестная женщина! Я вырву его у вас, если вы не возвратите его мне тотчас же.
Она заметно побледнела, но глаза ее горели решимостью, и она шепотом, задыхаясь, проговорила:
— Вы с ума сошли. Я закричу, если вы меня тронете.
— Я вас велю обыскать.
— Вы ничего не найдете.
Откинувшись на спинку стула, она смотрела мне прямо в глаза уже не с насмешкою, как до сих пор, а со злобою. Я стоял против нее, насилу вынося ее взгляд и совершенно теряя всякое соображение. В это время в передней послышались громкие голоса. Она привстала немного, прислушиваясь. Я бросился к двери, желая посмотреть, что там такое... Дверь я запер — это я помнил, но в ней не было ключа; неужели успела она вынуть и ключ? С какой целью?
Я посмотрел на нее просто с отчаянием и прошептал: «Дайте ключ мне, ради Бога». Из следователя я обращался в просителя. Между тем за дверью раздавался громкий мужской голос, требовавший, чтоб дверь отперли. На мою просьбу Ластова ничего не отвечала, но, когда я машинально протянул к ней руку, она вдруг дико вскрикнула и, бросившись от меня в угол комнаты, схватилась обеими руками за ворот своего платья и разорвала его, крича: «Спасите, спасите меня!» Это было делом мгновения, и я начинал понимать, что нахожусь в безвыходном положении, что я пропал совсем окончательно благодаря блистательной игре преступницы. Дико оглядываясь кругом себя, я увидел ключ на кресле, с которого она встала. Я взял его, медленно вложил в замочную скважину и отпер дверь. В передней было несколько человек, и между ними — Ластов, он с ненавистью посмотрел на меня и бросился к жене... Сцену, затем происшедшую, я не могу описать: она была слишком исключительна и невероятна, и едва ли когда-нибудь еще происходило что-нибудь подобное в камере судебного следователя.
__________
Нечего говорить, что меня устранили от следствия. Все улики были против меня, а не против Ластовой: я запер дверь, я сочинил ее признание с тем, чтоб заставить ее угрозами снизойти на преступную любовь мою, я выдумал какой-то будто бы найденный у нее в доме перстень, тогда как полицейский чиновник, делавший осмотр, просто взял первый попавшийся перстень, и тот, неизвестно куда, скрылся, если не предположить, что я украл его; я писал ей письмо, которое действительно можно объяснить так, что я хотел устроить ей ловушку с амурными целями; я подкупил кучера Ластовой, чтоб он сделал именно такое показание, какое мне нужно было: кучер, разумеется, отперся от первого показания.
Ластову не тронули при переследовании дела, и она уехала с семьей за границу; через несколько месяцев уехал туда и муж ее. Дело тянулось еще с год и ничем не кончилось при старом судопроизводстве. Гарницкий и Пыльнев были оставлены в сильном подозрении.
В свежий и прохладный декабрьский вечер 187* г., в половине одиннадцатого часа, к освещенному подъезду «Бельгийской гостиницы», находящейся в одной из многолюдных петербургских улиц, подъехала извозчичья карета. Швейцар подошел к ней, отворил дверцы и, заметив внутри женскую фигуру, громко провозгласил обычное: «Пожалуйте!»
Ответа не последовало.
«Должно быть, заснула», — подумал швейцар и обратился к извозчику с вопросом:
— Ты кого привез?
— А кто его знает, — флегматически ответил чухонец, — взял я на площади у Большого театра. Шли две какие-то барышни, и за ними лакей. Ну, вот он-то позвал меня и договорил везти к вам; одна барышня села, я и повез, а другая с лакеем повернула назад.
Швейцар пошел в подъезд за фонарем и, возвратившись, осветил им внутренности кареты; в сидевшей женщине он тотчас же, по костюму, узнал действительно квартировавшую в его гостинице недавно приехавшую из провинции даму. Это была прелестная молодая блондинка, лет двадцати двух-трех, с роскошными темно-русыми волосами, вьющимися от природы локонами, которые избавляли ее от всяких шиньонов, с нежным абрисом профиля и всего ее миловидного личика, светившегося какою-то невыразимо-стыдливой улыбкой, и добродушным взглядом кротких голубых глаз. В данное время она сидела или, правильнее, полулежала, вытянув ноги и откинув в самый угол кареты голову, которая страдальчески уклонилась в левую сторону. Костюм дамы составляли: бархатная бурка, подбитая мехом ангорской козы, черное платье и шляпка, накрытая белым шерстяным пушистым платком, из-под которого выбились ее красивые волосы. «Так и есть: спит», — мысленно сказал швейцар, но вслед за тем, взглянув пристальнее на лицо сидевшей, он вздрогнул и отшатнулся назад: оно было обезображено страшными судорогами и сжалось в гримасу, как бы для произнесения тяжкого стона, а эти добрые голубые глаза теперь смотрели стеклянным, блестящим и безжизненным взглядом, заставлявшим невольно содрогнуться.
— Сударыня! — громко и испуганно вскричал швейцар, сильно дернув незнакомку за шубку. Головка немного пошатнулась, но отклика не последовало.
— Черт! — крикнул он извозчику. — Ты к нам привез ведь мертвую.
— И, что ты, — протянул тот, — живую. Мы и десяти минут не ездили... Как садилась, веселая была, смеялась с подругою.
Швейцар еще раз заглянул в карету, с недоумением развел руками и решился крикнуть во все горло: «Го-ро-до-вой!» Блюститель порядка не замедлил тотчас же явиться, подобрав палаш и поправляя щетинистые усы. Карета и подъезд вмиг были окружены толпою любопытных прохожих; из гостиницы также высыпала прислуга. Выслушав швейцара, прибывший городовой подал свисток своему товарищу, чтобы сдать ему пост около кареты, а сам, пылая рвением известить поскорее о происшествии начальство, схватил с азартом за вожжи первого проезжавшего свободным легкового извозчика, вскочил к нему в пролетку и, вытянув, как водится, по спине палашом, чтобы тот не отговаривался, велел мчать себя в участок. Толпа все более и более увеличивалась, несмотря на то что явившиеся околоточные надзиратели и городовые просили ее «честно и благородно разойтись». Тут же, около кареты, стояла выскочившая из гостиницы, в одном легком платье, горничная приезжей дамы, молодая девушка, со скрещенными руками и опущенной головкой; по лицу ее лились горячие слезы; рыдать и причитать, как было она начала, ей запретили. Наконец прибыли старшие чины полиции и я, исправлявший в то время должность местного участкового судебного следователя, и, позднее всех, врач. Последний предложил, для осмотра трупа, отправить умершую в больницу, и карета двинулась под конвоем полиции, в сопровождении врача и меня. Номер, занимаемый приезжею дамою в гостинице, был запечатан, и к нему приставлен городовой. Я заметил, что прибуду в гостиницу тотчас же по составлении судебно-медицинского акта. По документам умершая оказалась женою коллежского асессора Зинаидой Александровной Можаровской. Муж ее, Аркадий Николаевич, сорока лет, как объяснила горничная, помещик одной из подмосковных губерний и служит председателем земской управы. Можаровские выехали из своего имения вместе, сначала в Москву, а затем в Петербург, чтобы провести здесь предстоявшие рождественские праздники, повеселиться; но в Москве Аркадия Николаевича задержали какие-то важные дела, а потому он отпустил Зинаиду Александровну одну, так как ей хотелось поскорее увидать Петербург, где она получила образование в одном из институтов, и свою хорошую знакомую Авдотью Никаноровну Крюковскую. Других знакомых здесь у нее не было. По приезде в Петербург Можаровская тотчас же сделала визит этой даме, и с тех пор каждое утро Крюковская заезжала за Зинаидой Александровной в гостиницу и увозила ее с собою на целый день, так что Можаровская постоянно обедала у нее и возвращалась домой в экипаже Крюковской лишь для ночлега. При этом горничная добавила, что в день происшествия госпожа ее была совершенно здорова и, уезжая, по обыкновению, из гостиницы с приехавшей за нею Крюковской, была очень весела, потому что при ней же получила от мужа своего, Аркадия Николаевича, с которым она жила в полном согласии и любила его, телеграмму, извещавшую, что через сутки он выезжает из Москвы к ней, в Петербург. Извозчик, привезший в «Бельгийскую гостиницу» Можаровскую мертвою, показал мне то же самое, что он говорил и швейцару. Заявления прислуги гостиницы о пребывании в Петербурге Можаровской вполне согласовались с показанием горничной, но кто была дама, навещавшая приезжую, она не знала. Можаровская проквартировала в гостинице восемь дней, и утром того числа недельный счет был заплачен ее горничною. Вызванная повесткою моею вдова надворного советника Авдотья Никаноровна Крюковская дала показание, что она несколько лет знакома с семейством Можаровских, была дружна с Зинаидою Александровною и воспитывалась с нею в одном институте, хотя окончила курс ранее ее; поэтому она очень обрадовалась приезду Можаровской в Петербург, и они были почти все время неразлучны, тем более что Зинаида Александровна приехала без мужа; они посещали вместе магазины, библиотеки и по вечерам театры, преимущественно Мариинский, где у Крюковских была абонированная ложа на оперу. Можаровская наружно казалась совершенно здоровой, но подруге своей она неоднократно жаловалась на какую-то странную боль под ложечкой, и свидетельница советовала ей обратиться к врачу. Боль эта появлялась и проходила у нее мгновенно; по миновании ее Можаровская становилась опять, как всегда, веселою и шутливою. В день смерти, кроме этой боли, она жаловалась еще на шум в ушах и голове, чрез что она и рассталась с нею ранее обыкновенного времени, несмотря на просьбу пробыть еще немного. В этот вечер Крюковская не могла, по ее словам, предложить Можаровской своего экипажа по тому случаю, что он был взят ее матерью, при которой жила Крюковская, а ожидать возвращения ее Можаровская не захотела; но, квартируя на Офицерской улице, недалеко от Театральной площади, где стоят наемные экипажи, Крюковская проводила туда свою подругу, в сопровождении лакея, и сама усадила ее в нанятую карету. Сделанная прогулка и прохладный зимний вечер произвели на Можаровскую такое благотворное действие, что, казалось, болезнь ее совершенно прошла. Прощаясь с Крюковской, Можаровская была в самом веселом расположении духа.