Косой), Леня прикидывал, что и как можно сделать и какой из этого получится результат.
Идти ему становилось все труднее — накапливалась усталость, организму не хватало пищи, и он беспощадно требовал ее резкими болями в желудке, дрожью во всем теле; короткий беспокойный сон на холоде не восстанавливал сил, жестоко ломило суставы, кружилась, гудела и пухла голова, лицо и руки его были обезображены комарами. К тому же последние дни их путь незаметно для глаз, но ощутимо для ног и спины поднимался в гору. Местность сильно изменилась: становилась сухой и каменистой. Однажды Лене пришлось весь дневной переход нести еще и воду, потому что в намеченном для ночевки месте ее могло не быть.
Деревья, низкорослые и кривые, стояли здесь прямо на камнях, из последних сил цепляясь за них скрюченными корнями. Даже небольшой ветер легко валил их, и они лежали, переплетаясь мохнатыми от лишайника корнями и ветками, многоруко цеплялись за одежду; в иных местах даже приходилось прорубать дорогу. Перелезая через поваленные стволы, путаясь в буреломе, Леня час-сто падал и мучительно тяжело вставал, стараясь сделать это возможно быстрее, чтобы не получить увесистый пинок, сопровождаемый злобными ругательствами, — так поднимали в былое время изможденных кляч ломовые извозчики — кнутом и матерщиной…
Мечты о побеге Леня таил от самого себя, словно боялся, что их услышат. Он еще ничего не предпринимал, понимая, что нужна очень большая осторожность, действовать надо неожиданно, иначе все будет напрасно и он только ускорит трагическую развязку. Пока же он изо всех сил старался не потерять ориентировку и каждой ночью тайком делал заломы веток, рисовал на пакете от сахара примитивную картину местности, отмечал на ней пройденный путь, наносил ориентиры, записывал, сколько пройдено за день. Он даже осмелился припрятать две оброненные Чиграшом спички, а на одной из стоянок вынул из костра не сгоревший до конца пустой коробок и отломил от него кусочек «чиркалки». Но все это — так, на всякий случай: без твердого решения, без определенного плана, без прямой надежды на побег.
Наконец после самого длинного и тяжелого перехода они вышли то ли к большому ручью, то ли к маленькой речке. Берега ее до самых круч были ровно засыпаны галькой, вода — легкая и прозрачная — довольно мурлыкала среди чисто вымытых камней, и этот непрерывный мелодичный звон не заглушал даже шум ветра в кронах высоких сосен. В другое время Леня порадовался бы такому красивому и уютному местечку, а сейчас все вокруг казалось ему чужим и враждебным, даже легкий говор воды и синее небо, будто все это, как и он сам, принадлежало Косому и Чиграшу.
Здесь они стали лагерем и стояли несколько дней. Косой сразу взялся за дело и с утра уходил к реке. Чиграш, если не помогал ему, оставался приглядывать за Леней: валялся у костра и давал ему советы — что сделать, как и почему именно так, а не иначе. Впрочем, Чиграш быстро уставал от этого нехитрого занятия, оно надоедало ему, потому что он был так глуп, что, кажется, иногда и сам понимал это. Тогда он или злился и изобретательно срывал зло на Лене (выплескивал припасенную воду в костер, сваливал палатку, и приходилось снова натя-тивать ее, идти за водой и разводить в мокрой золе новый огонь), или начинал рассказывать грязные истории про отношения с женщинами и про жизнь в заключении.
— Вот посодют тебя, — ехидно обещал он, — тогда сам все узнаешь. Мы-то чистые, а ты вор и храбитель, тебе много дадут, по большой статье. Наш советский суд к таким не имеет этого… снисхождения. Во накрал-то сколько, — Чиграш открывал при этом бутылку и включал транзистор. — Алкаш не нашего племени.
Леня заготавливал дрова, стряпал, мыл посуду, стирал и чинил их одежду. К полудню в сопровождении Чиграша он носил обед Косому. Чиграш при этом шел сзади, со вторым карабином наперевес, который они где-то по пути вынули из тайника, и всю дорогу шутил одну и ту же шутку: «Привыкай под конвоем ходить, бандюга».
Косой, судя по всему, был не очень доволен результатами. Он подзывал Чиграша и показывал ему что-то на ладони, перебирал пальцем, потом ссыпал в крышку котелка. Как-то Леня оказался поблизости и услышал его слова:
— Накололись мы, видать. На обратную дорогу не намоем. — Обернувшись, увидел Леню. — Иди отсюда! Чего лезешь, дохлятина, не в свое дерьмо?
Леня понуро отошел и, присев на камень, смотрел на тот берег, мечтая перебежать речку, длинными прыжками взобраться на склон и скрыться среди деревьев, несмотря на гремящие в спину выстрелы, разбрасывающие гальку под ногами. А там — тайга, свобода, жизнь… Так он и сидел, пока Чиграш не поднял его прикладом.
— Конец прогулке, в камеру шагом марш, руки назад, не оглядываться, — и хрипло заржал. — Шаг в сторону — побег, стреляю без предупреждения.
Косой возвращался к вечеру мрачный, раздраженный. И Лене тогда доставалось больше обычного, хотя он и старался изо всех сил угодить, угадать и не подвернуться под руку.
После ужина Чиграш заваливался около костра, вертел и тряс приемник, а потом заставлял Леню «давать концерт по заявкам». И Леня рассказывал прочитанные книги, пел свои заветные песни, те, что легко щемили душу и у него и у его друзей, когда они собирались в тесный кружок возле первого в этом году походного костра, чувствуя плечи друг друга, чувствуя, как хорошо им вместе, как они соскучились, какую испытывают взаимную любовь и заботу. Он пел и плакал.
Чиграш тоже любил пустить слезу под добрую песню. Сам же он знал только одну — про самовары. Это была даже не песня, а какая-то приговорка — длинная и невеселая:
Самовары — чайнички, чайнички, чайнички. Самовары — шишечки, шишечки, шишечки. Самовары — дырочки, дырочки.
А дальше шли чашечки, пышечки, ложечки, девочки, до тех пор, пока Чиграш не набирал побольше воздуха и блаженно не выдыхал: «Самовары — пар!» Все. Вся любовь Вся песня.
Леня терпеливо слушал, но, к счастью, Косой не давал Чиграшу долго музицировать и обрывал его где-то на «блюдечках»: «Заткнись, самовар».
После этого они забирались в палатку и заводили разговоры о «бабах», и лилась вонючими помоями такая грязь, что впору было затыкать уши. Впрочем, Леня уже настолько очерствел, даже отупел от постоянных издевательств и унижений, что словами его было трудно пронять, чувствовал он только побои, да и то — телом, а не душой.
Вздыхая, кряхтя по-стариковски, Леня ложился поближе к костру. Здесь, на долгой стоянке, он уже