Стрельцов стал потихоньку сердиться, но…
(«Да я и сам не знаю, как это произошло, — объяснял он потом Шмакову. — Одет как все. Ну, может, чуть получше. Во-о! Зубы у него золотые были! Ну, я чего-то и подумал…»
Ничего он, в общем-то, определенного не подумал. Просто пахнуло вдруг на него тем страшноватым душком, который он ощутил однажды, попав на допрос арестованных бандитов. Не прямой, а косвенный какой-то взгляд, на дне которого — ущербная блудливость. Горячечные, все время облизываемые губы. Речь с тараторкой. Преувеличенная веселость, а возле рта — старческие, словно болезнь точит, морщинки.)
— Ну а ты-то как живешь? — поинтересовался наконец Иван.
Тот будто бы даже обрадовался вопросу:
— Хе! Я-то, брат… — И тут же напустил на себя таинственность: — В одном, понимаешь ты, учреждении. Тебе рано знать.
— В Чека! — сделал догадливое лицо Стрельцов. Рыгин залился смехом: — Точно! Попал пальцем в…! В Чека, Ванька, точно! — И он засмеялся еще пуще. — Только, с другого входа, понял?
— Не-а… — простодушно ответил Стрельцов, впервые насторожившись.
— А ты чем промышляешь? Сапоги, смотрю, на тебе добрые.
— «Добрые»… — Иван поморщился. — Ноги скоро протяну в этих «добрых». На фарфоровом заводе. Три четверти фунта в день. — И вдруг поймал на себе жутковатый, остановившийся в холодном раздумье взгляд Рыгина.
Они прошли вместе еще немного, и Рыгин с усилием, но вскользь спросил:
— И небось жрать хочешь?
Стрельцов вдруг непонятно почему заволновался.
— А ты что, не хочешь? — как можно спокойней отвечал он. — У меня вот недавно сестренка спрашивает: «А правда, Ваня, что бывают люди, которые по два фунта в день получают?»
— Ну а ты чего? — В голосе Рыгина прозвучала неприязнь, трудно смешанная с жалостью.
— Я говорю: наверное, есть. Но только я таких не видал.
— И-и-эх вы! — зло выдохнул Рыгин. — Пойдем! Пойдем, тебе говорят! Покажу. У меня еще время есть. И сестренке, может, захватишь. Я ее почему-то помню, твою сестренку.
Они пересекли Невский, стали колесить проходными дворами. Удивительно быстро Стрельцов потерял ориентировку.
Внезапно, в каком-то проулке, беспросветном от вплотную стоящих домов, Рыгин жестко и цепко взял Ивана за плечо.
— Ты только вот что… — заговорил он, твердо глядя глаза в глаза. — Если кому-нибудь это место… Или даже просто расскажешь… В общем, сам понимай, не маленький, что тебе будет!
Отпустил плечо, повернулся и пошел, уже больше не оглядываясь. А Ване Стрельцову и без этих страшноватых слов было не по себе. Впервые — в одиночку, без всякой страховки — предпринимал он этакую авантюру: шел на малину. Теперь он почти не сомневался — на малину.
Пусто посасывало в желудке от страха. «Если убьют, никто ведь и не узнает, где я», — подумал с тоской.
Он и не предполагал, что почти в самом центре Петрограда есть такие трущобы.
Грязь здесь была повсюду. Она была не просто признаком — она была необходимым условием, обычаем этих мест, застарелая грязь.
Но ведь — жили! Вот что Ваню поражало больше всего. То за мутным стеклом видел он куклу, покойницкого цвета, с отбитым носом, пакляными волосами («Значит, и дети здесь есть?!» — наивно изумлялся Иван). То чья-то настороженная невидимая рука вдруг приподымала висящую тряпку-занавеску: кто-то рассматривал его, Ваню Стрельцова. Из тьмы своего обиталища рассматривал, недружелюбный, осторожный.
Ивану не по себе было. Иван трусил. Но ему вдруг (он сам подивился этому милосердному порыву) жгуче захотелось войти в какой-нибудь из этих домишек и что-то сделать. Может быть, просто девчушку какую взять на руки, и подержать ласково, чтобы кроме куклы той страшной осталось у нее в памяти что-то еще…
Он вдруг подумал о том, а каково товарищам его вторгаться сюда и знать, что не только пальба, но и человеческая ненависть неминуемо встретит тебя. Самая искренняя ненависть! Потому что это — их жизнь, а ты, явившийся брать какого-нибудь Петьку Баранова, — для них враг.
И он сказал себе так: «Нечего воображать о себе, хоть ты и наткнулся случайно на потайной ход к Боярскому. Ты совсем ничего не знаешь об этой работе, об этой жизни. Вот тебе спина Вальки Рыгина, который ведет тебя неведомо куда, и иди за ней, и старайся не трусить, и старайся быть достойным тех, кто в товарищи взял тебя в таком деле…»
Валька шел не оглядываясь, и Стрельцов почему-то чувствовал, что тот уже жалеет о том, что поддался какой-то своей мысли или чувству.
«„…И сестренке, может, захватишь“, — так сказал он. А если он живет где-то здесь и у него просто дома есть хлеб?.. Но зачем он тогда так свирепо и зло предупреждал меня там, в проулке? Нет, я правильно почуял: он — из этих. Вот только вопрос: зачем ему я? Никто, даже мама, не знает, что я поступил в Чека. Значит, Валька и в самом деле — просто так?..»
— Дошли.
Иван чуть не ткнулся в спину внезапно остановившегося Рыгина.
Валька оглядел Стрельцова. Шапку с него по-хозяйски сдернул, волосы на лоб припустил. На ватнике две пуговицы отстегнул. Воротник рубахи выдернул наружу.
— Теперь вот что… — сказал он. — Ты — со мной. Понял? Что будут спрашивать, ты на все ухмыляйся, а если пристанут: «Я — с Валетом». И все! Ни слова больше!
Какой там хлеб!
Первое, что увидел Иван, зайдя в дом, были две бабки, которые чистили, сидя над одним ведром, немыслимо огромные, нежно-желтые картошки, каких Стрельцов давно не видывал. А чистили — вполпальца шкурка.
Рыгин прошел мимо них, как мимо пустого места.
Зашли и следующую комнату, темную, безуютную. Здесь был тяжелый воздух. Окна занавешены. Валька по-хозяйски отвернул огонек на керосиновой лампе, висящей над столом.
Из-за занавески, разделявшей комнату, робко выглянул тощий старичок, взглянул на Стрельцова, перевел взгляд на Вальку, заулыбался, весь вдруг даже задрожал от неописуемого удовольствия видеть Рыгина.
— Этот — со мной, Арончик… — сказал Валька, задвигая старика опять за занавеску.
Стрельцов огляделся. Стол. Десяток табуреток, разбредшихся по комнате. В углу — какие-то мешки. У противоположной стены — перекосившийся драный диван.
Стол был изрезан. Резали его и просто так, резали и художественно: сердце, пронзенное кинжалом, повторялось раз пять, кроме того, кинжал, обвитый змеей, был изображен, женские бедра, могилка с крестом… «Нюрка — курва!!» — было также вырезано глубоко и убедительно. Многие считали долгом оставить свое имя. Кличек было мало: Бозя, Калган, Цыпа и Родимчик. Клички Стрельцов запомнил.
За занавеской шептались.
— Но это же тебе не всякий дом! — Арончик вдруг тоскливо возвысил голос.
— Поговори, поговори! — угрожающе ответил Валька.
Арончик быстро, угодливо, но не без укоризны залопотал что-то снова. Стрельцов услышал немногое:
— …Хорошо, хорошо, но, Валетик! Мне — шестьдесят восемь, я видел знаешь сколько народу? Ты и на Невском столько не видел. Нельзя так, Валетик. Я верю, верю, верю, конечно!
Рыгин вышел из-за занавески злой. Сел, посмотрел на ходики.
— Сейчас все сделает, старая падла! — И тотчас же чрезмерно искренне и ясно улыбнулся, показав все свои золотые зубы: — Серьезно говоришь: три четверти фунта в день? Да разве ж можно прожить? Да еще сестра. Да еще мать.
— Мать свой паек получает. В школе.
— М-да… — скучно протянул Рыгин, без уверенности полез в карман. Вынул тряпку. В ней было что-то тускло-желтое, похожее на расплющенный металлический стакан. — Да ты возьми, возьми! Подержи… Погляди, какой он, этот золотой демон, гений, что ли…
Сам смотрел на металл без особого выражения, почти равнодушно.
— Это, Ванька, золото! Можешь, если захочешь, и ты такое поиметь. Вроде железяка, верно? А вот сейчас старик принесет — и посмотришь: вот за такой кусочек — откусил я ему — ты нажрешься, как тебе и не снилось.
И правда! То, что ел потом Ваня Стрельцов, не только все его ожидания превзошло (он ждал от силы полбуханки хлеба), такого он и до революции-то вдоволь не едал.
Что за роскошное, грубое разнообразие было перед ним на столе!
Нежно подкопченная ветчина соседствовала с круто соленым салом. На квашеной капусте небрежно возлежали какие-то куски рыбы, янтарно светящиеся.
Желтовато-зеленый, словно бы заплесневелый сыр валялся в одной помятой железной миске с кусками жареной курятины.
Отваренная картошка дымилась сама по себе, а рядом с ней лежал кем-то надкушенный кусок шоколада (в этом Ивану почудился какой-то жест неудовольствия со стороны хозяина). Открытая банка консервов стояла уважительно-отдельно. Это были омары, запах которых Ивану не понравился.
И хлеб лежал! Хлеб, небрежно наструганный крупными движениями хорошо отточенного ножа, — много хлеба.