— И что тебе, Валька Рыгин, от меня надобно? — спросил человек, опять отворачиваясь и глубоко уходя в кресло.
Рыгина это задело. «Стукнуть бы тебя сейчас, аккурат сквозь кресло. Только вот зачем?»
— Звали, — сказал Валет.
— Я не звал, — донеслось из кресла. — Ты сам пришел.
— Сам пришел, — согласился Валет.
— Коли пришел, садись. Вот сюда садись.
Из-за спинки высунулась рука и показала на кресло, стоящее слева. «Не фрайер… — уважительно отметил Валет. — Ему так сподручней стрелять, ежели что…»
Лет двадцать пять. Френчик, сапожки, усики. Не скрывает свое офицерство. Спокоен. И не с виду спокоен, а в натуре.
— Ну и зачем ты пришел ко мне, Валька Рыгин?
— А ни за чем! — вдруг самой широкой из самых своих наглых улыбок ухмыльнулся Валет. — Просто так. Посидеть. Поглядеть, что это за человек такой, из-за которого мне честь отдают.
Тот вяло усмехнулся:
— Честь отдают? Это слишком. Я считаю, что вообще давно настала пора бороться с этими рецидивистами царской армии. А ты как думаешь?
— Ага, — согласился Валет, который думал об этом не больше, чем о происхождении Вселенной.
— Ну, если ты со мной согласен, давай познакомимся Ты — Валька Рыгин. Я — Алексей Петрович Федоров.
Руки не подал, но привстал и полупоклонился.
— За сим… по-старорежимному, тем не менее разумному, обряду нам не грех, я думаю, и выпить? Поскольку мы с тобой, оказывается, союзники по одному из кардинальнейших вопросов текущего момента.
— Это по какому? — не понял Рыгин.
— Как «по какому»? По вопросу об отдании чести, разумеется. — И Федоров опять вяло, будто бы насильственно, усмехнулся.
Поднялся, прошел в угол. (Поднялся так сильно, легко, что Валет еще раз уважительно подумал: «Ого! С тобой, видать, можно делать дела…»)
В углу стоял чемодан — прекрасный, очень дорогой кожи. Таких Валет не видывал со времен революции. Федоров покопался в нем и вернулся с бутылкой и кульками. Бутылка была тоже диковинная. Иностранная. Коньяк, что ли.
— Закусить, пардон, почти нечем. Все, что взял из Москвы, уже съел, поскольку продвопрос в Питере для меня стоит острее, чем хотелось бы.
На стол, однако, выложил кусок курицы, полкаравая хлеба, пяток вареных яиц. Выпили не чокаясь.
Федоров почти не ел. Курил. Безмятежно, спокойно и просто глядел в сторону, куда плыл табачный дым.
— Может быть, еще? — спросил он через некоторое время.
— Хе, — ухмыльнулся Валет.
Странное дело, ему нравился этот парень. Такое с Валетом случалось редко.
В этом парне была простота. И в нем — Валет это сразу почувствовал — был стержень.
— Спросить чего хочу… — начал Валет, избегая необходимости обращаться к Федорову на «вы» или на «ты». — Эки фрончик, сапожки офицерские… чемодан… на хрена это? Ведь всякий…
— Ни в коем случае! — оборвал Федоров. — Я облечен властью. Мое, так сказать, «позорное прошлое» не стало препятствием для работы в Совнаркоме, так что… Да ты ешь, ешь! Голодают, как я посмотрел, петроградцы.
— А в Москве по-другому?
— Ну уж кто как устроится.
— Ну и в Питере: кто как устроится. Я, например…
— Не надо, Рыгин! Меня это не интересует.
— А что интересует?
— Ничего. — И после паузы: — Кроме, пожалуй, одного. Зачем или, скажем так, с чем ты пришел ко мне, Валька Рыгин?
— Ишь ты, какой деловой… — усмехнулся Валет, слегка подчеркнув последнее слово.
Федоров удивленно приподнял бровь: то ли услышал «ты», то ли дождался наконец нужного слова.
— Деловой, — просто согласился он. — И поэтому — знаешь что? — давай выпьем с тобой за деловых! — Он будто бы даже вдохновился слегка. — За деловых! На которых держится земля! Усилиями которых будет возрождена Россия! Я верю в это, Валька Рыгин! Знаешь ли ты, — продолжил он, встав, — что могут сотворить на земле десять — двадцать по-настоящему деловых людей?
— А то… — ухмыльнулся Валет. — Только я ведь не фрайер, запомни! Что с этого буду иметь лично я? — вот что меня интересует.
Федоров опять удивленно поднял брови:
— С чего с «этого»? Я ведь просто так говорил… в философском, понимаешь ли, плане. Допьем?
— Допьем! — разозлился Валет. — Только с мной вола не крути! Зачем звал? Засыпались? Своих ищешь? Так и говори! А то — в «философском плане»!
Федоров уже сидел, устремив глаза в столешницу, будто не слушал.
— Ванька мне кое о чем протрепался, так что кончай волынку тянуть.
— Ванька? — Федоров удивленно вскинул голову. — Ах да, Ванька…
— Могу свести с мужиком одним. Поделовее нас с тобой…
Выходило так, что именно Валет, а не Федоров более всего заинтересован в отыскании «деловых». Впрочем, так ведь оно и было.
— …А уж дальше — как у вас получится. Дальше — я отвал! потому и говорю: что я с этого буду иметь?
— Деньгами или как? — взорвался вдруг Федоров, подняв на Валета рассвирепевшие глаза. — За святое дело чем, спрашиваю, берешь? Деньгами?
Тут уж и Валет психанул:
— Ты-ы! Штабс или кто ты там, не знаю… («Поручик», — устало поправил Федоров.) Мне на вас… со всеми вашими офицерскими делишками! Стенку в Чека сами подпирайте, а я — пардон! Даром только дождик идет, понял?
Федоров внимательно разглядывал его, и было видно, что ему трудно скрывать гримасу презрения.
— Ладно.
Достал из кармана френча несколько бумажек. Одну из них показал Валету, не давая, впрочем, в руки.
— Вот такой бумажкой я тебе заплачу.
Валет пригляделся. Это был чистый бланк Совнаркома с печатью.
— Получишь такую вот бумажку и можешь выбрасывать в нужник игрушку, которая у тебя в правом кармане. Напиши здесь все, что захочешь, — вагон дров, мануфактуру — и все получишь! Без единого выстрела, Валька Рыгин.
— Идет! — согласился Валет и протянул руку.
Поручик поморщился:
— Э-э-э… Ты же деловой, Валька! Авансы я не делаю. Ты приводишь ко мне своего человека — а я еще посмотрю, что это за человек, заранее предупреждаю, — и уж тогда… Или у вас в Питере дела делают по-другому?
— Когда? — хмуро спросил Валет.
— Завтра. В час дня. А теперь — до свидания. У меня — дела.
* * *
— Рассказывай, Шмаков.
— Ванька с пятнышком — мы, честно говоря, и надеяться не надеялись, что так вот, сразу, именно на него выведет Валет, — Ванька в «Европейскую» идти отказался Встретились они на углу Заячьего переулка и Суворовского. Разговор происходил в трамвайном депо, в одном из вагонов. Первое, что попросил, — показать совнаркомовский бланк. Сказано было немного. Примерно так: «Тебе — блатных или которых с идеями?» — «Которых с идеями». — «Гони пять таких бумажек, будут». — «На тех же условиях. Ты приводишь, я смотрю, ты получаешь». — «Жди. Каждый вечер. У себя. С шести». — «Учти, у меня времени в обрез. Командировка кончается…» — «Успеешь в свою канцелярию».
— Почему не воспользовались фактом свидания с Ванькой, чтобы тут же установить за ним наблюдение?
— Никто не мог знать, что человек, который придет к Федорову, будет именно Ванька с пятнышком. Его человек — это мы предполагали… Во-вторых, сам Федоров попросил освободить его от всякого прикрытия. Если бы оно было обнаружено, все сразу же пошло бы насмарку. Ваньку с пятнышком мы будем брать сразу же, как только он сведет Федорова с «идейными».
— Ну а если случайность? Не знаю даже какая, но — случайность?
— Во избежание ее подходы к Ваньке ищут другие члены бригады. Самостоятельно.
— Ох, Шмаков! Канитель разводишь, смотри!
— Неделя еще не кончилась.
— Единственное твое оправдание…
7. ИНСПЕКТОР ТРЕНЕВ
Ванька уже снился ему — в те редкие часы, когда позволялось спать и удавалось заснуть.
Сны были однообразны и изнурительны.
Чаще всего: какая-то предвечерняя улица, заваленная сугробами, и впереди — торопливо уходящая по узко протоптанной тропке фигура. Ватная сутулая спина. Ванька с пятнышком. Он знает, что это Ванька, и бежит, бежит за ним изо всех сил, но не может к нему приблизиться ни на метр, хоть плачь!
Тогда он стреляет. Но тоже без толку. Он даже видит полет своей пули, краткий и немощный, как плевок. А Ванька уже сворачивает за угол…
Сжимая в руке наган, не таясь, Тренев тоже наконец выскакивает на перекресток и — ничего!..
Пусто.
Тянется бесконечный монотонный ряд темных домишек.
Белесая поземка струится из-под ног в конец этой улицы, к тяжко чернеющему на фоне заката, угрюмому, приземистому какому-то заводику… Ничего! (Когда-то Тренев, пожалуй, и наяву видел эту улицу. Где-то в районе Кирочной, Преображенской, что ли…)
Просыпался после таких снов взбешенный. С усилием разжимал стиснутые зубы. Ждал, когда угомонится сердце.
Что-то неладное происходило с ним после тифа. Должно быть, яростный тифозный огонь прожарил его насквозь. Когда окончательно ожил, почувствовал себя странно: жестокая сухость, злая остроугольность засквозили не только в каждом его движении, жесте, но даже и в мыслях, даже в манере говорить.