– Бласт, что происходит? Чем ты так озабочен? Мы приехали сюда отдыхать, а не страдать.
– Голова болит, – солгал я.
– Это невроз переводчика. Девяносто процентов переводчиков страдают от жутких мигреней, – обратился Васкес к молодому. – Де Бласт переводит с русского. И с французского тоже, но это – никакая не заслуга: переводчиков французского – как песку морского.
– А как получилось, что вы выучили русский? – спросил Ислас.
Васкес ответил вместо меня, напустив на себя при этом заговорщицкий вид, вроде как он говорит по большому секрету.
– Когда ему было пятнадцать, ему приснились страницы из книг, написанные на неизвестном языке. Потом он узнал, что это была кириллица, и принялся изучать русский. Но он так и не смог узнать, о чем говорилось в тех книгах, потому что перестал видеть сны.
Ислас недоверчиво улыбнулся, не зная, верить или нет.
– Де Бласт – серьезный переводчик, когда он работает, он запирается в доме один на один с компьютером. Он – совсем не такой, как я, который спокойно себе переводит в баре, выпивая и закусывая. Раньше я брал с собой в бар пишущую машинку, бар был у меня рядом с домом, в центре, и я просиживал там часами. Хозяину не нравился шум, но он не решался выставить меня за дверь, потому что я уже был местной достопримечательностью, нечто вроде живого размера стиха. Однажды я понял, что люди вокруг ведут себя странно, как статисты на съемках, стремящиеся попасть в камеру. Хозяин признался мне, что он рассказывал своим клиентам, будто я писатель, пишу романы – обо всем, что происходит вокруг. Так что все они стремились со мной познакомиться, и, так сказать, обогатить меня подробностями, и разговаривали со мной с таким богатством словаря, какой бывает только у персонажей плохих романов.
Ко мне подошел Кун и попросил уделить ему пару минут. Мы вышли из бара.
– Ты должен меня спасти. У Наума проблемы с рейсом, и он прилетит только завтра. На сегодня я остаюсь без докладчиков.
– А Валнер?
– Он занят работой в одной из комиссий. Кроме того, я не хочу открывать конгресс его выступлением.
– Я не готов, я всегда все оставляю на самый последний момент. А остальные?
– Я с ними едва знаком. А с тобой мы друзья. У тебя я могу попросить об одолжении.
Бледное лицо Куна пробудило во мне сострадание. Я безответственно согласился. Я поднялся в свой номер за школьной тетрадкой, где сделал некоторые пометки, необходимые для доклада. Там были имена, сокращенные слова, рисунки. Я знал, что во время выступления у меня в памяти восстановятся их значения; страх потерять дар речи – это хороший стимулятор.
У двери в мой номер меня ждал Кун, как будто боялся, что я сбегу.
– Ты готов? – Он недоверчиво посмотрел на мои исчерканные листочки. – Сколько это займет по времени?
– Я не знаю.
– Ты не сделал хронометраж?
– Я же любитель.
– А если получится коротко?
– Я попрошу гитару.
Он проводил меня до зала гостиницы, где уже начинался конгресс.
Архитектор нашего недостроенного монумента предусмотрел три салона – на пятьдесят, сто и двести персон. Самый маленький назывался «Республика», средний – «Княжество» и третий – «Империя» – по некоей монархической шкале.
Нас было мало, но мы были едины: нас поглотила гулкая пустота салона «Империя».
Стол был покрыт черной тканью; в глубине высился стенд из пластика, чтобы развешивать диаграммы – в соответствии со всеобщей верой в то, что схемы и графики облегчают понимание проблем. На стенах салона были развешаны фотографии сельских видов начала века; пустые пляжи, элеватор, группа индейцев, похожих на каменные изваяния, маленькая железнодорожная станция, куда привозили соль, которую добывали из Черных соляных копей.
Я уселся в первом ряду, а Кун поднялся на трибуну. Он объявил о начале работы конгресса, поблагодарив прибывших участников от имени дирекции гостиницы и финансирующего фонда. Он говорил с таким видом, как если бы целый мир зависел от работы этого конгресса, хотя, думаю, его вообще никто не слушал.
Потом наступил мой черед. Для выступления я выбрал тему о специфических проблемах своей работы – одно из первых творений общества Каблица, статью «Эхо перевода». Как и многие из подобных работ, статья в свое время подверглась цензуре, и о ней стало известно только тогда, когда были раскрыты архивы группы.
В пятидесятых годах к Каблицу в качестве пациента обратилась одна переводчица-синхронистка. У нее возникли проблемы, когда в ходе одной из конференций она полностью потеряла нить выступления французского дипломата. С этого момента всегда, когда она слышала любую фразу, она не могла удержаться и не перевести ее. Женщина называла его «эхом», этот навязчивый голос, который мешал ей думать на одном языке. Даже во сне каждое слово сопровождалось его эквивалентом на другом языке. Но вместе с тем «эхо» предоставило ей новые возможности, не будучи однообразным, оно заставляло искать и выбирать самое лучшее в туманности синонимов и возможных толкований. Чтобы найти способ лечения, Каблиц проконсультировался с одним инженером, который работал в лаборатории МГУ над созданием машины для синхронного перевода; что-то вроде примитивного компьютера первого поколения,[7] воспринимавшего только литературные тексты, своего рода усовершенствованный вариант использовавшихся во время войны шифровальных и дешифровальных устройств. «Мозг моей пациентки представляет собой неконтролируемую машину для переводов, – сказал он инженеру, – что сделать, чтобы она прекратила переводить? Каким образом вы останавливаете свою машину, не отключая питания?»
Инженер думал над этим вопросом в течение недели. А потом позвонил Каблицу. «Я бы убедил мою машину, что существует всего один истинный язык», – сказал он. «А как мне убедить пациентку?» – спросил Каблиц. Инженер ответил: надо совершить путешествие во времени. Надо вернуть субъект к периоду, когда понятия и слова совпадали, когда имелся всего один способ передавать свои мысли, другими словами – во времена вавилонского столпотворения. Каблиц решил последовать совету инженера; он применил регрессивные наркотические препараты и сеансы гипноза, чтобы вернуть женщину в детство. Переводчица восстановила единообразное понимание слов и реального языка. «Эхо» исчезло.
– Мы, переводчики, в той или иной мере, все знаем, что это было за «эхо», мы все опасаемся, что наша одержимость работой может его разбудить, и мы уже никогда не сможем заставить его замолчать.
Закончив, я услышал воодушевленные аплодисменты. Я не обманывался: аудитория оценила мою краткость.
В глубине зала поднялась рука. На любом круглом столе или конференции, по любой теме, всегда неизменно находится индивидуум, который, извинившись за свой вопрос, пытается навязать присутствующим свою точку зрения. Сегодня – по справедливости – эту роль взял на себя Валнер.
Он начал с вопроса, знаю ли я, что язык небожителей, переданный Джону Ди небесными созданиями, был использован неким Гримесом[8] в качестве базового языка машины для переводов. Я ответил, что нет, не знаю, но он и не ждал от меня ответа.
– Машина переводит с английского на язык небожителей, а уже с него – на французский. Она состоит из зубчатых колесиков; система та же, что и в музыкальной шкатулке.
– Машина для перевода – это всегда музыкальная шкатулка, но то, что она создает, это не музыка, а какофония, – прервал я его с недовольным видом.
Но старый Валнер не обратил внимания на мои язвительные слова и продолжал говорить. Я повысил голос, предложил ему занять мое место и покинул зал.
В молчаливой солидарности за мной последовала немногочисленная группа так называемых анонимных скромников. Типов, привыкших к молчаливым репрессиям, но избегавших демонстрировать свое недовольство открыто.
Я почувствовал первые симптомы головной боли: заслезились глаза, меня раздражал свет. Я поднялся к себе в номер, чтобы принять две таблетки аспирина, которые моментально вызвали у меня изжогу. Когда-то я переводил книгу о мигрени «Голова Горгоны», автор которой, все тот же Каблиц, проанализировал сотни случаев и пришел к выводу, что универсального лечения не существует: мигрени не понимают общего языка. Каблицу было легко сделать это открытие, он трепетно относился к головной боли, в глубине души считая ее признаком здоровья, сигналом больному неврозами в мире крепнущего психоза.
Через щели в неплотно задернутых занавесках проникал свет, слабый, но все равно непереносимый. Я накрыл голову подушкой и позволил боли вступить в самостоятельную беседу со сновидениями.
Я проснулся в поту, меня тошнило. Я встал, пошел в ванную и опустил запястья под струю холодной воды, остатки головной боли, стучавшие в висках, постепенно начали исчезать. Я решил вернуться в мир живых.