– Оно к лучшему, – сказал Василий. – Мы тебе потом другую жену найдем. Или любовницу. С любовницей – оно удобней, поверь опытному холостяку…
Стас не поверил, но развод дал и из дому ушел.
– У меня перекантуешься, – бодро сказал Василий.
У него – это в коммуналке, где Василий снимал десятиметровую комнату.
– Я себе потом дом куплю, – сказал он в первый вечер, когда Стас пытался улечься на раскладушке, слишком короткой для него.
– Вот увидишь… Виллу, чтоб как в Италии.
Василий вытащил откуда-то из-под кровати картонную коробку, пояснил:
– Тут я храню всякое… ну, для души…
Пара старых фотографий не то родственников, не то людей незнакомых, но Василию чем-то приглянувшихся – Стас никогда-то не мог разобраться в его симпатиях, грошовая пластиковая зажигалка, игрушечная машинка и мятый журнал «Твой дом» с закладкой.
– Вот, – он раскрыл журнал на развороте. – Вот такую виллу построю…
…Девять лет – и построил.
Девять лет – много или мало? Стас не знал, для него эти годы промелькнули быстро, оставив горькое послевкусие и усталость, которую не вытравишь пятидневным туром на Мальдивы. И там, на берегу океана, безбрежного, сине-зеленого, словно из стекла отлитого, он продолжал думать о работе.
Отдыхать разучился.
У Василия с виллой его не ладилось. Нет, он построил точь-в-точь такую, какую видел на картинке, но на российских просторах итальянская беломраморная красавица смотрелась чуждо. И Василий впал в тоску.
– Ты не понимаешь, Стас, – он вдруг перестал улыбаться, и Стас удивился этой перемене.
Постарел друг Василий. Седина в волосах, морщины эти… и вид у него поистаскавшийся, несчастный совершенно.
– Мне это очень нужно… Я ведь не просто так решил вдруг, что наверх надо… Я ведь доказать хотел… Всем им доказать хотел, что Васька Струпинин – тоже человек, а не…
– Я ж согласился.
– Согласился, – Василий кивнул и поскреб левой рукой правую. Руки у него были длинные, мускулистые и волосатые. – Но я хочу, чтоб ты меня понял. Считай, что мне очень важно, чтобы ты меня понял. Иначе не получится.
– Что не получится?
– Ничего, – ответил Василий и, нацепив старую маску, продолжил: – Вторым номером Артемка, пусть посмотрит… Помнишь, как он в универе рассекал весь такой… Просто спасу нет… В рот все глядели, а ты не глядел. И я не глядел. И потому вышло, как оно вышло…
Воспоминания заставляют Василия ерзать.
– Потом Маргоша… и Вероника… еще Павел… Ты Пашку помнишь?
Стас кивнул.
– Ну да… вы ж корешились вроде… ну и еще пара девиц левых, для массовки. Регина говорит, что если я с каждой разберусь, то и жить дальше смогу для себя.
– А сейчас ты для кого живешь?
К Регине, с которой довелось встретиться из-за Васькиной настойчивости, Стас относился скептически. Не верил он ни психологам, ни психотерапевтам, ни тем более профессиональным свахам.
Ольга ушла. И была счастлива в новом своем браке. Во всяком случае, когда в прошлом году встретились, она утверждала, что очень даже счастлива…
…Двое детей.
А Стас, как бирюк, по-прежнему один. Так и живет в коммуналке, которую, правда, выкупил и расселил.
– В общем, – Васька потер руки, – я решил так. Участвуешь?
Идиотская все-таки затея. Две недели собственной жизни можно было бы потратить с куда большей пользой, но Василия, коли уж он чего себе в голову вбил, с пути не своротишь.
– Дурак ты, Васька, – только и сказал Стас.
– Какой уж есть…
– Ах, папенька, вы только поглядите, до чего прелестно! – воскликнула Оленька, указав на очередную безделушку, каковых на нынешней выставке было с избытком. И она от этакого избытка совершеннейшим образом растерялась.
Стрекоза.
Как есть стрекоза, неугомонная и безголовая, пусть и прехорошенькая. Последнее обстоятельство донельзя огорчало Надежду, пусть бы и изо всех сил убеждала она себя, что нисколько сестрице не завидует.
– И тут… папенька, вы только гляньте! – восторг Оленьки был столь заразителен, что Михайло Добронравов, в обычной жизни человек строгого нрава, на эмоции и вовсе скупой, лишь усмехался, бороду оглаживая да нахваливая себя за то, что привел дочерей на выставку.
Забылось уже, что мысль сия была подброшена Аглаей Никифоровной и что поначалу сама мысль показалась нелепой, да и то, занят был Михайло Добронравов, не до выставок ему. У него контракты, и дела на многие тысячи рублей, и за всем-то пригляд хозяйский нужен, а выставка… это пустое.
Однако же Аглая Никифоровна напомнила, что дочери батюшку родного видят редко, а ведь подросли уже, по двенадцать-то годков им… и тринадцатый скоро будет, до того скоро, что впору и о подарках задуматься.
А это дело непростое.
Вот пущай сходят, на украшения посмотрят, глядишь, и придется что по сердцу. Оно конечно, что в Петербурге и своих мастеров в достатке, но все ж интересно, чего французы удумали. И ныне, глядя на Оленьку, Михайло Добронравов искренне радовался да примерялся: безделушки и вправду были хороши, но и стоили немало. Нет, оно конечно, для любимых дочерей, единственной отрады в жизни, ему ничего-то не жаль, но вот натуру купеческую не так-то просто переломить…
– Ах, папенька! – воскликнула Оленька в очередной раз. Надюша лишь поморщилась.
Двойняшки.
В один день на свет появились, Надюша – первой, а Оленька следом, но уже тогда разными были… Одна темненькая, другая – светленькая. Одна хмурится, смотрит исподлобья с недоверием, другая всему миру улыбаться готова.
Сестры.
А матушка их, пусть Господь душу ее примет, преставилась…
Сиротами росли. И быть может, недолюбил их Михайло Илларионович, недоласкал, недодал чего, оттого и видится порой за светлою улыбкой Оленьки печаль, легкая, осенняя. И за упрямством Надежды обида невысказанная. Оно конечно, были дома и няньки, и тетки, и вот Аглая Никифоровна, сродственница по матушке, сама овдовевшая, из Сибири приехала, смотрела за ними, как за родными… и девки-то любили ее, да… не та любовь, не к матери.
Чувствовал Михайло Илларионович неизъяснимую за собой вину и, пытаясь заглушить ее голос, баловал дочерей…
– Вы только посмотрите! – Оленька всплеснула руками, а Надюша вновь скривилась и демонстративно отвернулась, будто бы и неинтересно ей вовсе.
Ах, до чего разные!
Оленька легкая, светлая и красивая.
Волос золотой вьется.
Личико кукольное с чертами мягкими, с глазищами синими вполлица… И все-то ей радостно, все-то удивительно, и от этого детского еще удивления кажется она не то чтобы красавицей, но… хочется на нее смотреть.
Надежда хмурая, серьезная не по возрасту.
И некрасивая. Нет, нельзя сказать, что вовсе уж нехороша собой, та же Аглая Никифоровна твердила, что будто бы старшая дочь женщиной весьма интересной стать обещается…
– Папенька! – Оленька застыла у очередной витрины. – Ты только посмотри, какая прелесть!
И в синих очах – мольба…
…А той прелести – ласточка золотая на тонюсенькой цепочке. И Михайло Илларионович лишь плечами пожал: мол, не понять ему девичьих чаяний. Вон, на иных витринах-то кольца с каменьями драгоценными, серьги, браслеты, часики… а она – ласточку.
И добре бы солидную, а так – глянуть не на что.
– Вижу, мадмуазель иметь хороший вкус, – меж тем из-за витрины вышел молодой человек вида весьма благонадежного. Он был хорош собой и говорил пусть и по-русски, но с изрядным акцентом, каковой выдавал иностранное происхождение. – Эту подвеску сотворил мой дед Луи Франсуа. Для принцесс Матильда…
– Сколько? – спросил Михайло Илларионович, прикинувши, что оная простенькая подвеска обойдется ему дороже браслетика с алмазами.
– Не продавать, – француз покачал головой. – Семейный наследство.
…точно, дороже…
– Папенька, – Оленька вздохнула горестно-горестно, всем своим видом показывая, что об этакой ласточке мечтала не один уж год, ночей не спала, гадая, как бы ее приобресть. И ведь упряма, дочь любимая, теперь-то уж нипочем не отступится.
– Сколько? – со вздохом не менее тяжким повторил Михайло Илларионович. А французик знай себе головой качает да твердит, что продать ласточку никак не может.
Цену набивает.
– Она, – и голос у него сделался тоньше, нервозней, – особа. Особенный то есть. Ее делать мой дед. Дед мой основать дело. Мы все его уважать сильно…
– Уважать старших – это, конечно, правильно, – согласился Михайло Илларионович, вытаскивая чековую книжку, – однако же ты, любезный, цену-то назови… Мне для дочерей ничего не жаль.