— Все в полном порядке, — пожал я плечами. — А что?
— Наживку я бросил. Может, проглотят?.. Собственной тени боятся, суки!
— А ну их всех к лешему, — махнул я рукой. — Надо быть выше обстоятельств, мой друг Горацио.
— Плохо меня знаешь, — буркнул великолепный Гоша. — Дружба сильнее всех обстоятельств. Я, бля, буду не я!
Я уж был не рад, что связался с таким ярым поборником справедливости и мужской дружбы. Кажется, Орешко обмишурился в легкой надежде забросить разведчика в моем лице в тыл врага. Меня ждет бесславный крест.[77] Впрочем, зачем крестить, если можно психотерапевтическим массажем сделать из человека милого и жизнерадостного идиота, равного по интеллекту придорожному репейнику.
М-да. Лучше бы я не просыпался. Зачем? Чтобы попозже уснуть вечным сном? Светлая перспектива, что и говорить.
А что же мой новый друг Горацио? Реквизировав документы и журнальные публикации Смирнова-Сокольского, он с угрюмой решительностью отправился мараться.[78]
Я уже ничего не понимал. Неужели все так просто: нашли безупречного пропитого лебедя,[79] на котором сможем свободно влететь в запретную зону им. Семена Буденного? Не думаю, что в этой зоне трудятся одни ударники социалистического труда. Если зона принадлежит ПГУ, из меня сделают омлет по-лубянски. Или, в лучшем случае, задумчивого, повторюсь, зомби. Уж не знаю, что лучше.
Мои сомнения развеял полковник Орешко. Правда, пришел он ближе к вечеру, сохраняя, вероятно, инкогнито. Поскольку моя квартира была радиофицирована, мой приятель находился в курсе всех перипетий дела. На мои недоуменные многочисленные вопросы он отвечал спокойно и уверенно. Во-первых, я много пью, это вредно для моей печени и нашей Акции; во-вторых, я забываю, что я — не я, а Смирнов-Сокольский, более того, моя карточка[80] практически неизвестна широкому кругу новых оперсосов,[81] и поэтому я могу смело выгуливать себя в секретной зоне санатория в качестве м.н.с. или доцента; в-третьих, великолепный Гоша выступает лишь в качестве отмычки; в-четвертых, через день я должен быть готов к выполнению миссии. Я высказал сомнения по поводу сроков. Чего-то недоговаривая, Орешко ответил, что, мол, все находится под контролем.
Чувствую, опять меня, как мормышку… Хотя ради истины я готов превратиться в черта бритого, в птицу счастья завтрашнего дня, в тухлого зомбированного субъекта.
— Кстати, тебе, лекарь-доцент, привет от Никитина и Резо, — вспомнил полковник.
— Как они там?
— На боевом посту, — хмыкнул Орешко. — У Резо зажило, как на собаке. Рвется в бой.
— Может быть, в помощь мне? Лаборантом? — предложил я.
— А лучше всем нам на «тэ-восемьдесят», — сурово проговорил без пяти минут генерал. — Саша, пойми, никакой грубой самодеятельности, только ходи, смотри, запоминай. Всегда успеем разбомбить гнездо.
— Ой, что-то ты темнишь, граф! — не выдержал я. — Что за хождения по мукам? Мне этого мало. Если я что-нибудь размотаю…
И тут мой приятель заорал не своим голосом и затопал ногами; таким я его никогда не видел. Что-что, а вывести из себя человека я могу. Смысл ора заключался в строгом предупреждении меня о том, чтобы я и думать не смел о действиях, которые могут нанести вред Акции.
— А если мне будет угрожать смертельная опасность? — поинтересовался я.
— Избегай её, как чумы, — с любезной улыбкой отвечал полковник. — Ты это умеешь.
— А если?..
— Никаких «если»! — отрезал Орешко. — Ты мне нужен живым героем. — И вытащил из своего «дипломата» пухлую казенную папку. — Прошу…
— Что сие за труд?
— Я всегда выполняю просьбы трудящихся, — и передал мне папку. Это было личное дело моего отца в ксероксном исполнении. — Саша, здесь все.
— Спасибо, — сказал я. — Буду благодарен по гроб жизни.
— Вот этого не надо, дружище, — ответил полковник Орешко и ушел служить Отечеству.
Я остался один. В таких случаях необходимо быть одному. Прошлое лучше понимается в одиночестве.
Отец был молод и вихраст на фотографии, впечатанной в учетный лист командирского состава НКВД. Если бы не дата — 1937, - то можно было бы решить, что на фото я. Я? Не буду ничего говорить и тем более осуждать те трудные, яростные, кровавые и великие годы ломки. Я не буду плевать в лица своих мужественных родных. Они жили, как могли. И многие жили, как могли. И даже это считалось подвигом. Сейчас всевозможные картавящие, улыбчивые, нечистоплотные демослахудры требуют покаяния. Они брызжут ядовитой слюной и визжат на наших отцов и дедов, чтобы те повинились.
Что я на это хочу сказать? Всем вам — минетчицам, не выговаривающим слово «Родина». Засуньте, говорю я вам, свою минесованную метлу[82] в свой же нижний демократический проход и держите её там до конца века, иначе отстрелю. Отстрелю. И Родина меня поймет.
Однако не будем нервничать. И продолжим наше сдержанное повествование. Итак, я пролистал все документы и докладные отца и понял, что он, подполковник ГБ, был слишком честен для своего времени. Его докладные о ситуации на африканском континенте были правдивы, как пионерская стенгазета. Отец предупреждал, что грубое вмешательство и помощь оружием странам третьего мира, якобы желающим развиваться по демократическому пути, есть ошибка для нашей страны. Наш народ взвалит на свои плечи тяжелое бремя ответственности за взрывоопасную ситуацию в странах, желающих лишь сражаться друг с другом за лакомые куски территорий. Не более того. Социалистическая ориентация есть ложь, фиговый листок. Необходимы осторожность и политика сдерживания. (Прошу прощения за суконный язык.)
Словом, отец позволил себе некую принципиальную вольность. А этого тогда не любили. Впрочем, когда любят правду? Никогда. И подполковник-атташе неожиданно заболел. Проклятый гнус. В несколько дней сломить человека, прошедшего поля сражений Отечественной! Такая вот версия, такое вот медицинское заключение: малярия.
И что же я? Почему хочу добиться истины? Не знаю. Быть может, поверить в официальное заключение? Не могу. Такая вот излишняя потребность: знать правду. И ничего, кроме правды. Правда, не сделаю открытия, разрывает душу, как пуля со смещенным центром тяжести. Но и делает нас сильнее.
Я поразмышлял о том, кто может знать о прошлых делах славного и бурного времени. И вспомнил Колоскова Алексея Алексеевича. Старый кадровик. Помнится, он ещё оформлял меня на работу в органы. Да-да, такой импозантный, боевой мужик с орденами за безупречную службу на бюрократическом фронте. Кажется, через него Лика (Лика-Лика!) узнала о моем северносибирском путешествии?.. Как это было давно и как недавно. Страна, люди, время меняются с какой-то калейдоскопической скоростью. Все живут одним днем. Живут бездушно и беспамятно. Для многих нет прошлого. А без прошлого нет будущего. Банальная истина. Но о ней не хотят помнить те, кто, подобно гусенице, пожирает вокруг себя все жизненное пространство. Не буду, впрочем, разглагольствовать на отвлеченные темы. Краснобаев хватает и без меня. Я — человек действия. И поэтому моя бестрепетная рука тянется к телефону. Делаю несколько звонков и узнаю, где здравствует ныне пенсионер союзного значения Колосков А.А.
Через час я находился у подъезда дома, похожего на разбомбленный рейхстаг. Кажется, дом был в глубокой консервации. Но в нем мужественно и весело проживали жильцы. То, что для немца капут, русскому — в радость. Я поднялся по скрипящей, опасной лестнице, нашел нужную мне квартиру. Позвонил в дверь.
— Да открыто там! — заорал женский голос, похожий на вопль мегеры. Кого там черт принес? — Захныкал ребенок. — Заткнись, убью!
М-да. Жизнь народа во всем объеме демократических преобразований. По длинному коммунальному коридору я прошел на голоса и детский плач. В кухне, пропахшей щами, мочой, безденежьем и яростью, сидела молодая мамаша и кормила грудью младенца. Грудь была вялая, похожая на картофельный плод; младенец цвета весенней сирени тыкался в пустой сосок. (Жизнь в сиреневом тумане?)
На мой вопрос о жильце Колоскове мадонна с младенцем разразилась таким хаем, что если бы у меня отсутствовала зековская закалка, то бежать мне из кухни без оглядки.
— Благодарю вас, — корректно кивнул я и отправился туда, куда меня послали. По коридору, е', направо, е', вторая, е', дверь, е'!
В комнате — узкой, как пенал, — дрых грузный неопрятный старик. Когда-то он был грозой всех молоденьких чекистов, мечтающих о мужественной и романтической работе на невидимом фронте. Он и им руководимое управление, как кроты, рыли под гносеологическими древами будущих пинкертонов. Да и хваткие агенты, прошедшие огонь, воду и медные трубы в зарубежных поселениях, не любили, когда их персонами начинали заниматься кадровики.