Теперь я должен вернуть отцу доброе имя и заставить газету перепечатать заметку датированную сорок пятым годом. Писаке, попросту набить морду и заставить публично извиниться. Как говоривал некто из великих "Главное ввязаться в драку, а там видно будет". В остальном можно разобраться позже, понять и проанализировать. Главное сейчас - отомстить за статью, несомненно подтолкнувшую мать к могиле. Надеялся разыскать друзей отца, свидетелей последнего боя. Батя оказался морально сломлен и на его помощь рассчитывать, увы, не приходилось.
Принял решение и заснул впервые не раздевшись на нерастеленной кровати своей юнности, отключившись от всего пережитого, мгновенно впал в тяжелый полусон, полудрему. Во сне на меня неслись аттакующие мессера. Беспомощное, распластанное, распятое по поверхности океана, медленно колыхалось на волне, наполняющееся водой тело бомбера. Трассы пуль оставляли строчки рваных пробоин на дюрале крыльев, фантанчиками продолжались на поверхности воды. На горизонте виднелись буруны катеров отца, идущих на помощь, но не замечающих почему-то подбитый самолет и проносящихся мимо. Ручки турельных пулеметов в истекающих потом ладонях, казались свинцовыми, липкими, медленно выскальзывающими,, неуспевающими за быстрым ходом тенеобразных мессеров. ... Помощь не приходила. Мучительно тянулась ночь.
Утром проснулся физически и морально измочаленным, невыспавшимся и чертовски злым. Пора было прекращать мучительные, изнуряющие мозг сомнения, принимать окончательное решение. Поднялся зол на себя, свою нерешительность, слабость, колебания. В конце концов - это не только мой личный долг, но долг офицера, долг чести. Конкретного плана действий я не придумал. Следовательно, необходимо начать действовать, обрубить возможные пути отхода, а там - само пойдет. Ситуация подскажет. Запас времени имелся. Выезжая по тревожной телеграмме отца, выбрал отпуск за прошлый год, за текущий, плюс время на проезд поездом "туда и обратно", а летел, конечно же, самолетом.
Батя готовил на кухне завтрак. Раньше это всегда, до последних дней делала мать. Теперь отец взял на себя её часть общих хлопот, её часть жизненой ноши, не собираясь передоверять домашние дела никому другому. Замедленными, неотработанными, слегка неуклюжими движениями он расставлял на столе посуду, заваривал чай, повторяя непроизвольно годами наблюдаемые со стороны действия жены. Неосознанно воспроизводил, фотографически запечетленные в подсознании, последовательности повседневных движений, повторял, всё чем любовался, что нежно любил долгую совместную жизнь.
Видимо в домашних ритуалах заполнения заварочного чайника, нарезания хлеба на специальной деревянной дощечке, в расстановке чашек на годами заведенные традиционные места заключалось обыденное и святое, уютное семейное счастье. Батя, повязал кухонный фартук поверх форменных аэрофлотовских брюк и рубашки. Висящие на вешалке в коридоре китель, галстук и фуражка, говорили о его намерении идти на службу. Сегодня и всегда, так заведено в нашем доме, и завод этот, с точностью морского хронометра никогда не дающего сбоев, должен поддерживать его жизнь.
- Что решил, сынок? - Спросил, повернув гладко выбритое опасной бритвой, обветренное вихрями сотен взлетевших и совершивших посадку самолетов, лицо.
- Срочно делаю копии всех материалов. Заверяю у нотариуса. ... Еду выяснять обстановку. Начну, пожалуй, с поисков свидетелей. С архивов. Затем, разберусь с автором пасквиля. Набью морду, заставлю пойти вместе в газету. Потребую, напечатать еще раз ту, самую первую статью, сорок пятого года. Затем вернусь и попробую присоединить фамилию отца к своей, то-есть сделать ее двойной. Думаю, что мне, исходя из документальных материалов, не откажут.
- Бог в помощь, - Сказал отец, - Боюсь, не все будет просто. Не хочу отговаривать, но живя в закрытых гарнизонах, ты не очень четко представляешь ситуацию в стране. Прийдется тебе очень нелегко, сынок. Знай, в любом случае, я уважаю твой выбор и твое право решать.
Молча, а батя всю жизнь был молчуном, мы позавтракали, выпили традиционный утренний чай. "Крепкий и сладкий словно поцелуй любимой женщины" говорил раньше батя нежно поглаживая тонкие красивые пальцы мамы. Сегодня он промолчал. Пожал на прощанье руку, пожелал удачи.
Расставаясь с человеком, который не безразличен, кого уважаешь и любишь, никогда не веришь, что это прощание может быть последним, разговор может оказаться незаконченным, а вопросы незаданными или безответными. Подспудно, интуитивно мы всегда предполагаем, что те кто нам дороги - вечны, что они постоянная и неизменная составляющая часть нашего мира. Но приходит момент, а приходит он чаще всего неожиданно, будто удар исподтишка, и ты оказываешься один на один со своим горем перед свершившимся, посреди, разрушенного, ранее такого уютного мирка, среди враз рухнувших устоев бытия, с ощущением невосполнимой утраты. В то утро мы коротко попрощались, и отец ушел.
Глава 12. "Европейская".
Воздушный трудяга, ТУ-104, первенец мирового реактивного авиастроения, а ныне старикан, доживающий жизнь на внутренних авиалиниях, содрогаясь заклепками старого, с военным запасом прочности смастеренного корпуса, выгрузил пассажиров на поле Пулковского аэродрома. Подхватив "парадный " кожанный, вместительный портфель я прошел к стоянке такси, обходя стороной ринувшихся к багажной стойке попутчиков. Летевшие со мной в самолете люди прибыли домой, их ждал гарантированный ночлег и уют. Для меня же поиск места в гостинице оказался задачей номер один, усложненной ночным временем прибытия, запоздавшего, как водится, рейса.
На стоянке, короткой стайкой, притулились машины такси. Возле головной стояли, куря в ожидании поздних пассажиров, водители. От кучки таксистов отделился молодой парень в махонькой кожанной кепочке, приглашающе дернул подбородком, открыл дверку салона, обошел машину, тыкая поочередно ногой скаты, сел в кабину и включил счетчик.
- В гостиницу.
Можно было попытаться устроиться в гарнизонную "Красную звезду", но армейские слухи разнесли по стране совершенно невероятные известия о ее сомнительных удобствах. Генералов селили по три, четыре в номере, майоров, в лучшем случае, укладывали на раскладушку в коридоре. На раскладушке в коридоре спать не хотелось. Накопившиеся деньги, за неиспользованные отпуска, полетные, пайковые, классность, вредность и прочая, и прочая, создавали иллюзию богатства, сулили свободу выбора.
- В какую у Вас бронь? - Спросил водитель не оборачиваясь.
- Где не надо брони.
- Таких еще в Питере не построили.
- Тогда давай сначала в ту, что поближе. Попытка не пытка.
- Пустые хлопоты, товарищ майор, поверьте.
- Давай, крути, а там видно будет. - Машина двинулась по ночным улицам. В Ленинград я попал впервые. Пролетать над ним, да, доводилось. Вот, наконец, и приземлился. Окраина города, по которой ехало такси, выглядела на удивление скучной, темной и пустынной. За стеклом мелькали заводские заборы, низкие красновато-кирпичные старые постройки, новые девятиэтажные серые жилые дома, затемненные витрины "Гастрономов" и "Промтоваров". Словом, стандартный советский городской пейзаж, ничего величественного и впечатляющего. Скоро показалась и гостиница. Дав таксисту пятерочку сверху, я попросил его на всякий пожарный подождать. И оказался прав. Вернее прав оказался таксист, предрекая фиаско с попыткой устроиться в гостиницу без брони. Заспанная и злая как мегера дежурная отказалась даже разговаривать на тему ночлега. Во второй гостинице со мной говорил швейцар... через закрытую дверь. Я призывно махал сиреневым четвертаком, на что швейцар только, с видимым сожалением, разводил руками.
- Где у Вас самый шикарный отель, мсье? - Спросил у водилы, в очередной раз вернувшись не солоно хлебавши.
- "Европейская", на Бродского. ... Интуристовская. Туда и соваться не стоит, майор. Тем более в форме. Кругом одни иностранцы да контрики.
- К черту, контриков, поехали. - Во мне медленной вязкой волной начала вскипать тупая горячая волна злобы и ненависти. Ненависти к жизни, которая кадрового офицера ВВС ставит в униженное положение просителя перед дерьмовыми швейцарами и бессовестными тетками в гостиничных конторах. Ставящей защитника Родины в очередь после последней заезжей иностранной шелупени, лишь здесь и познающей радость бытия в роли первосортного "белого" человека, высокомерно взирающего сквозь зеркальные стекла на серую, копошащуюся где-то у колес автобуса, массу пришибленных жизнью аборигенов.
Закипала злость и к мерзавцу, унизившему память героя, заляпавшего грязью имя мертвого, не способного постоять за себя человека. Вот из-за таких унижаюсь воробьиной ночью перед людишками изначально обязанными уважать не только лично меня, но прежде - мундир, погоны, просто принадлежность к военной элите страны. Обязанных видеть во мне "государева" человека.