Я вышла из "засады":
- Вера Николаевна, давайте помогу!
Она, было, вздрогнула, он, узнав меня, улыбнулась:
- А-а, Наташенька, душка...
Но во взгляде её зеленоватых глаз все ещё жила какая-то отрешенность от здешнего, сегодняшнего мира. Ей требовалось усилие, чтобы совсем вернуться из дальней дали в сегодняшний день, судя по всему...
- Ну, попробуй... у меня никак...
Я пристроила голубенькие цветочки неизвестного мне вида на ручку двери так, чтоб они не падали.
- Спасибо, - сказала Вера Николаевна и положила свою сухонькую ручку мне на рукав. - Там Козинцов... Доброты неимоверной. В войну мы с ним колесили по фронтам в одной бригаде. В бомбежку закрыл меня своим телом. Доверчивый, излишне доверчивый... Кому не лень, все этим пользовались. Поверьте, отдал другому первую свою квартиру в Москве! Ему после войны в новом доме выделили жилплощадь. Усовестился, потому, видите ли, что жил один, а у комика Гамова жена и двое детей. Он сыграл, и блестяще, героя в фильме "Морской десант"... Высокое звание получил... и эту квартиру.
Мы как-то незаметно дошли с Верой Николаевной до её апартаментов... Я помедлила на пороге, но она потянула меня за рукав:
- Входите, посидим... что ж...
Она налила себе и мне по чашке чая из китайского, верно, "сливкинского" термоса и продолжала:
- Нынешняя молодежь думает, что раньше и не жизнь вовсе была, а неизвестно что. Но это, душка, не так... Мы жили трудно, но в полную силу. В наше время ценилось целомудрие... Толику уже за то стоит сказать спасибо, что он создал на экране обаятельных, мужественных героев. Они учили несколько поколений любить Родину, ценить, а не проклинать свое прошлое, уважать верность долгу, способность сопереживать слабым, обиженным... Сейчас же что? Любой пакостник, которому дали возможность вылезти на телеэкран, может издеваться над честью и достоинством любого исторического деятеля. Охаивание прошлого стало хорошим тоном для того, чтобы закрывать глаза на сегодняшнее чудовищное положение общества, страны... Ах, да что я... - Вера Николаевна туго-натуго зажала под горлом края белой пушистой кофточки. - Бедный Толя! У него была слабость... Он хотел, как Фауст, вернуть себе молодость...
- А как? Это же нельзя...
- Но ему кто-то внушил, что можно, что он и сейчас молодец. Привечал он здешних девушек, привечал... Зачем он помчался в Петербург? Телеграмма, я слышала, была фальшивой... Я ходила к Виктору Петровичу, интересовалась, как, что... из-за чего сгорела его машина, и он вместе с ней... Говорит, "следствие идет"... Но это не ответ. Это на сегодняшний день отговорка. По телевизору то и дело: "Следствие идет..." Но редко, слишком редко есть итог, ответы на загадочные обстоятельства. Я сейчас должна приготовить свою травяную настойку... Хотя смешно, - Вера Николаевна мелкими шажками направилась к холодильнику, вынула оттуда стеклянную банку с коричневой жидкостью, отлила в чашку. - Пусть согреется... Хотя смешно заботиться о здоровье в моем возрасте. Вам так не кажется?
- Нет. Совсем нет. У каждого своя судьба, свой срок. Как Бог определил.
- Вы верующая?
- Да.
Вера Николаевна встала с кресла, прошлась до крохотной своей прихожей молчком, по уши залезши в белую кофточку, остановилась возле меня, словно затрудняясь что-то предпринять, и, наконец, сказала каким-то новым тоном, словно на пробу, без уверенности, что надо это говорить:
- Вы меня подбодрили. Я пишу воспоминания... решилась, наконец. В надежде, что меня поймут... хоть кто-то, кого-то сумею очаровать ароматом страшных, но по-своему прекрасных сороковых-пятидесятых... - Старушка дернула подбородком в сторону письменного стола, где лежала зеленая общая тетрадь, а поверх - синяя шариковая ручка. - Взгляните. И честно скажите, интересно читать или нет. Я хочу на вас проверить, поймет ли меня молодежь... Это же так важно - понять!..
Она открыла зеленую тетрадь не на первой странице, а где-то в середине и легонько надавила на мое плечо, чтоб я села к столу.
Читать оказалось легко, почерк был достаточно крупный и ясный. Но я поначалу удивилась, к чему была такая долгая подготовка, если мне предстояло узнать о том, что "... первая немецкая бомба, упавшая на Минск, потрясла меня, тогда молодую артистку местного театра. Вообще, нас всех, мирных жителей, война застала врасплох. Дороги войны стали и моими дорогами. Мне с моей двенадцатилетней доченькой пришлось пробираться к своим через линию фронта. У нас в Ленинграде была родня. Мы спешили туда. Я же не могла даже предположить, что Ленинград станет могилой моей доченьке. Она умрет от голода и болезней. Сейчас это трудно понять, почему дни и ночи проводила в госпитале, помогая выхаживать раненых, а не сидела со своей Нелличкой... Но мне казалось, как и всем, кто был воспитан в преданности идеалам гуманизма. Любви к Отечеству, - нельзя на первый план ставить личное... Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей!"
И вот что дальше, дальше-то! Я уже не читала, а словно глотала слово за словом в спешке и боязни, что кто-то помешает, оторвет, выхватит из рук тетрадку в клеточку: "Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей! Хотя понимаю не танцзал, богадельня, и все-таки... За каких-то полтора месяца Мордвинова, Обнорская, Козинцов... Кто следующий? Деточка, что-то в тебе есть такое милое, чистое... Неужели это осталось только на дальних окраинах нашего некогда великого государства? Может быть, я, конечно, ошибаюсь, но почему-то уверена - ты мои откровения мне во вред не употребишь..."
- Никогда! Ни за что! - сказала я вслух.
"Никак, - писала Вера Николаевна, - не могла встать с постели Томочка Мордвинова, пройти к противоположной стене и включить кипятильник! Темная история! Мрак! Ее убили! Ее перед смертью видела Фимочка Обнорская. Проскользнула к ней, когда там никого не было. Она всегда была девочкой с ветерком, веселушка, дегустатор мужчин, но жалостью обделена не была. Она знала, что Тамара больна и лежит. Ее удивляло, что к ней стараются никого не пускать. Объясняют её тяжелым состоянием. Но Фимочка прошла лагеря и улучила момент, когда у Мордвиновой никого не было. Тамара сказала ей кое-что... в сущности, последние слова перед смертью. Возраст их давно примирил. Отдельные вспышки неуемного Томочкиного правдолюбия Фимочка не принимала близко к сердцу. У них было много общих воспоминаний. У них у обеих погибли детки в войну. Они знали лагеря. Они знали и успех у зрителя. Им уже нечего было делить. Фимочка, видимо, сердцем почувствовала, что Томочке надо выговориться, и пришла к ней. Томочка произнесла с трудом странные слова: "Не хочу дарственную! Хочу на свою дачу! Там пионы, флоксы, солнце... У меня сломана нога... Сливкин?.. Боюсь! Врут! Убьют! Помоги! Я без ноги! Сломала!"
Фимочка решила, что это какой-то бред, что Тамара ерунду какую-то порет... Но когда на следующую ночь случился пожар и Тамара погибла... Фима перевозбудилась и решила посекретничать со своей приятельницей-монтажницей, позвонила в Москву, передала той, что говорила ей Мордвинова и про пожар... Я все слышала. Сидела в лоджии и слышала. У нас же теперь у всех окна-двери открыты. Теплынь. Но, видимо, не одна я слышала, а кто-то еще... Иначе же чем объяснить, что в скором времени умирает и вполне жизнедеятельная Серафима Андреевна? Она же только что закончила писать свои мемуары! Триста страниц убористого текста! Она многих тут, и меня в том числе, заразила писательством... Читала нам отрывки. Я несколько раз пыталась прорваться к ней, навестить, но меня не пустили... Сказали, что пока ей трудно общаться, но дело идет на поправку. Когда же она, по сути дела, погибла - распустили слух, будто она даже хвасталась, что убьет Мордвинову за то, что та ей давно ненавистна. Ложь! Выдумка! Тайная и мрачная история! Но как хороши были минуты затишья, когда Ленинград не бомбили! Как хотелось, чтобы эти минуточки длились, и небо не вздрагивало от разрывов, и не рушились дома... Я ещё ничего не рассказала о том, как мы с Томочкой таскали обледенелые ведра с Невы, как стирали кровавые бинты, как пели на два голоса в палатах "Вьется в тесной печурке огонь..." Вообще удивительно было это стремление больных, искалеченных голодающих людей к искусству. Надо было видеть, с каким блеском в глазах все мы, измученные войной, и сестрички, и нянечки, и раненые, слушали по радиотарелке голос незабвенной Ольги Берггольц:
В бомбоубежище, в подвале,
Нагие лампочки горят...
Быть может, нас сейчас завалит.
Кругом о бомбах говорят...
Я никогда с такою силой,
Как в эту осень, не жила.
Я никогда такой красивой,
Такой влюбленной не была...
Это - чистая правда. Берггольц сказала её за всех нас, блокадников..."
В дверь постучали и сразу же вошли. Аллочка, чистенькая, свеженькая, улыбчивая, как всегда.
- Ах, и ты, Наташа, здесь...
- Я её задержала... попросила прочесть страничку мемуаров.
От Аллочки не укрылось, что Вера Николаевна захлопнула зеленую тетрадь. Надо было как-то загасить Аллочкин интерес... Я схватила тетрадь со стола, пролистнула и, к счастью, открыла на той самой странице, где Вера Николаевна цитирует Ольгу Берггольц: