— Дмитрий Алексеевич! — закудахтал старик. —Куда ж вы пропали? Ни слуху ни духу, мы уж места себе не находим!
— После, Иван Филаретович, после! — нетерпеливо отмахнулся Старыгин. — Вы лучше про свое расскажите!
— Так что рассказывать? Был я у одной дамы.., по другому делу.., статуэтку просила оценить. Вы ведь голубчик, знаете, подрабатываю я понемногу, отчего не помочь людям, если глаза еще смотрят, и голова не все забывает?
— Да знаю я, знаю!
— Ну, вот там я и увидел те две картины. Хозяйка их за произведения Евлампия Творогова изволила приобрести. Он, видите ли, сейчас очень в цене вырос! Уж и не знаю, чем это объяснить — патриотизм, что ли, у новых русских проснулся или как, но только скупают исключительно произведения русских художников девятнадцатого века. Шишкин и Айвазовский — эти, конечно, вне конкуренции, этих они по школьным учебникам запомнили, оттого и берут. Но на всех ведь Шишкина не хватит, да и цены поднялись до заоблачных высот, не каждый новый русский такое потянет! Тогда в ход идут художники того же времени, но второго, а то и третьего ряда, которых раньше-то только специалисты знали! Киселев, допустим, или вот тот же Творогов… Всех перешерстили! Тогда одна дама, антиквар с позволения сказать, придумала как горю помочь. Покупает на маленьких аукционах или у частных коллекционеров картины датских художников или финских. Что-нибудь нейтральное — лес там, речка, полянки… И преспокойно ставит подпись того же Киселева! Или Творогова! Пейзаж-то северный — тут елочки и там елочки! А Творогов ведь был пенсионером Академии художеств, манера у него западная!
— Да по правде сказать, и манеры-то никакой особенной нету! — вклинился Старыгин. — Но ведь полотна непременно должны были пройти экспертизу?
— А как же! — радостно согласился Иван Филаретович. — Без этого никак нельзя! Да ведь вы же знаете, что мы, Эрмитаж, можем экспертизу проводить только если нам картину на продажу принесут или в дар, а со всем остальным — в Русский музей. Или в Третьяковку. Ну, нашелся эксперт в Русском, все сделал правильно. Холст девятнадцатого века — однозначно, рама, краски — все того времени. И подпись засвидетельствовал. А манера — сами говорите, особенной манеры у Творогова нету, все больше подражание. Ну, он и дал заключение — подлинники Евлампия Творогова. И висели бы они у моей знакомой дамы в библиотеке, если бы я к ней не пришел и не увидел. И ведь что, шельмецы, проделали! «Старый амбар» — он и есть амбар — деревья, снопы, телега стоит, а на «Пейзаже с мельницей» мельница-то голландская! Ну никак ее с русской не перепутаешь! Так они ее записали! Причем так нагло, халтурно, торопились видно очень! Или совесть потеряли совсем!
— Да кто этим занимается? — вскричал Старыгин, услышав, как стучат по лестнице каблуки Катаржины. — Фамилия у этой антикварной дамы есть?
— Некая Выпетовская, — сообщил старик, года три назад она в Петербурге объявилась. Приехала откуда-то из провинции, с присущей всем провинциалам энергией. И вот, пожалуйста, такое громкое дело, по неофициальным данным — на миллионы!
— Иван Филаретович, дорогой, — забормотал Старыгин в трубку, — ведь картины-то эти украдены были тут в Чехии у одного русского вместе с ван Свеневельтом, который под «Ночным дозором» поддельным!
— Не может быть! — ахнул старик.
— Точно! Так вы напустите на эту Выпетовскую Легова, расскажите ему кое-что, только про меня ни слова. Пускай он все свои связи поднимет, вцепится в нее как бульдог, может и выйдет на похитителей картин и узнает, кому они ван Свеневельта продали!
— Господи! — восклицал старик, — да я-то что могу! Я ведь лицо неофициальное теперь!
— Только тихо, без шума поговорите с Леговым! — заклинал Старыгин.
— Да в Эрмитаже такое творится…
Тут Старыгин заметил, что Катаржина стоит в дверях, и скоро распрощался.
— Ты слышала? — он жадно выхватил у нее бутылку пива, хотя никогда особенно не увлекался этим напитком. — Вот видишь, это судьба. Мне нужно уезжать. В конце концов, я прибыл в Европу с единственной целью — отыскать следы «Ночного дозора». Прежде всего нужно спасти картину! А они, те люди, двойники персонажей картины, считают, что прежде всего нужно спасти человечество!
— Ты им не веришь? — медленно спросила Катаржина. — Ты считаешь, что все это пустое?
— Как я могу так считать, если произошло уже столько смертей? Они-то настоящие, я уверен… Тот последний уверял меня, что картина в безопасности. Они видите ли, прибрали ее пока для сохранности! Но где она? И когда можно будет получить ее назад? Нет, нужно ехать в Россию и искать там — теперь есть след, эта самая, как ее? —Выпетовская…
— Безусловно, картина важна, — сказала Катаржина, и отхлебнула пива из его бутылки, — но отчего ты так уверен, что она в России? Сам же говорил, что подменить подлинник на копию никак невозможно было в Эрмитаже — прошло слишком мало времени, картина была на виду. Стало быть, в Эрмитаж уже привезли подделку.
— Пожалуй ты права… — он почувствовал жажду, хотел выпить пива, но увидел, что на горлышке остался след ее темно-красной помады.
Старыгин вздрогнул, хотя помада была совсем не того оттенка, что рисунки на еврейском кладбище в Праге. Тем не менее пива ему расхотелось.
* * *
Мейстер Рембрандт стоял перед незаконченной картиной и думал.
Он выбрал уже место для того изображения, о котором говорил Авраам. Между капитаном Баннингом Коком и представительной, ярко выписанной фигурой стрелка в широкополой шляпе с пером, Якоба Дирксена де Рой. Теперь он думал о том, чьи черты придать задуманному персонажу…
Впрочем, думал он недолго.
Конечно, это должна быть Саския, покойная и возлюбленная жена.
Но не та Саския, какой была она в последний год своей жизни, когда тяжелая болезнь источила ее тело и сделала ее капризной и раздражительной. И даже не та, какой она была в их первые, счастливые и радостные годы.
Это должна быть юная Саския, такая, какой он ее не знал, но какую все годы их супружества пытался найти в жене. Саския, пронизанная золотым светом нежности, не женщина и не ребенок, но и женщина и ребенок в одно и то же время.
Отчасти он выразил что-то подобное год назад, когда написал портрет Саскии в виде Флоры — с невзрачным цветком в руке, другой рукой придерживающую воздушные складки одежды на груди, Саския смотрит перед собой с загадочной, неопределенной улыбкой и затаенной нежностью…
Мейстер Рембрандт взял на кончик кисти немного густой прозрачно-золотой краски и нанес первый мазок. И тут с ним случился тот удивительный приступ, тот чудесный, родственный лунатизму припадок, каких не бывало уже несколько лет. Он забыл о самом себе, о своих повседневных заботах, забыл о времени, как бы потеряв сознание. Мир сузился до малой части холста, до густо измазанной краской палитры и нескольких кистей в руке.
Рембрандт бросался на картину, как на величайшего своего врага, наносил ей удар кончиком кисти, как будто в руке его была боевая рапира, точный, разящий, безупречный удар, и отскакивал, чтобы приготовиться к следующему удару. Он как будто сражался с неоконченной картиной, вел с ней кровавый поединок не на жизнь, а на смерть, но — о, чудо! — по ходу этого поединка возникала не смерть, но жизнь, картина оживала, начинала дышать и чувствовать.
В мастерской начало темнеть, работать стало почти невозможно, и только тогда мейстер Рембрандт опомнился. Он отступил от картины и взглянул на то, что возникло на холсте почти само, каким-то чудом, как бы без его участия.
За спиной импозантного стрелка, заряжающего аркебузу, возникло светлое видение, женщина-дитя, с лицом, полным нежности и лукавства, излучающая волшебное золотое свечение.
Конечно, это была Саския.
Но такой Саскии он не знал, он застал ее позднее, когда черты лица сформировались, приняв законченную, неизменную форму. А здесь они еще были по-детски переменчивыми, неустоявшимися.
Рембрандт зажег несколько свечей, осветил холст, который в свете канделябра засиял еще ярче, и осмотрел его внимательно и отстранение как если бы это было творение другого, известного ему художника.
Этот художник был хорош. Это был подлинный мастер. Рембрандт даже немного позавидовал ему.
Особенно удалось ему лицо маленькой женщины — одновременно юное и зрелое. Жемчуг сверкал в ее растрепанных, словно взметенных порывом ветра волосах. К поясу подвешен кошелек и мертвый петух — Рембрандт задумался, для чего это художник поместил здесь петуха, но потом понял, что не всякая загадка имеет разгадку и не всегда можно добраться до самого дна истины.
Зато отчетливо понял он другое: только с появлением этой маленькой фигурки, излучающей нежный золотой свет, его картина стала законченной и полноценной, маленькая женщина уравновесила темные фигуры господ стрелков, внесла в композицию завершенность и гармонию.