— Это я его сюда привел, мне самому было не подняться, — заступился добряк Сабилович за своего кассира. — Идите, пан Иероним, идите, мы сейчас открываем.
Прокурист повел Спеванкевича за перегородку с окошечком номер семнадцать и высыпал перед ним на стол груду пачек с деньгами. В банке навели уже порядок, служащие сидели на местах. Полиция покидала здание, вылезая из всех щелей. Величественно прошествовал через зал в своей ливрее швейцар Дионизий Шубец, он направился к монументальной входной двери.
В три часа дня, когда банк закрыли, Спеванкевич вышел из дверей и очутился в новом, незнакомом ему городе. Он видел и знал, что это Маршалковская улица, но банальная и скучная Маршалковская, лишенная характера и стиля, улица магазинов и трамваев, исчезла без следа. Вместо нее сияло, кипело красками, гремело радостью нечто новое и великолепное. Все звуки города: говор, шарканье бесчисленных ног, крики газетчиков, сйующих с вечерним выпуском, грохот и звонки трамваев, гудки автомобилей слились как бы в одну мелодию — в безоблачный гимн счастью. Спеванкевич смотрел с изумлением по сторонам, не понимая перемены. Все лица дышали скульптурной красотой и в то же время, несмотря на бесконечность человеческого потока, были своеобразны, неповторимы. Взгляды бесчисленных глаз ласково овевали его на ходу, проникали в самое сердце, точно говорили: «Мы живем, и ты живи, мы братья!..» Каждый был изящен в каждом своем движении и шел словно танцуя, каждый в этой толпе был незауряден и красив, а главное — добр. Не было здесь посторонних людей, холодных, замкнутых в себе, — безжалостных эгоистов, которые проходят мимо чужой беды, отчаяния и одиночества. Да, это Маршалковская, но такая, какой она будет, когда сменится не меньше пятидесяти поколений, Маршалковская через две тысячи лет, после неисчислимых превращений, улица, которую заполнят далекие от нас, не появившиеся еще на свет человеческие существа из иного, более совершенного мира — мираж, возникший из бездны будущего и отраженный в сегодняшнем дне.
Спеванкевич знал: он смело может заговорить с любым, его поймут с первого слова. Незнакомый человек приласкает его, введет в свой дом, признает в нем брата. Каждая женщина улыбалась ему, как сестра, а может, возлюбленная, и все они принадлежат ему.
Долго шел он, ошеломленный, опьяненный непостижимым счастьем, и вдруг понял что-то… Его охватил покой до сих пор неведомый, ощущение присутствия на земле, общности с людьми и жизнью. Впервые за долгие годы почувствовал он тепло доброты и достоинство человека… А тот, его двойник — выродок, злой дух, куда-то бесследно исчез, сгорел в катаклизме только что промчавшихся часов, мучительных, неправдоподобных, как ночной кошмар. Он обособился, отделился от него, как отделяется от тела грязное, ветхое рубище. Да будет он проклят и забыт! Нет, это не мимолетное настроение, не радость зверя, с какой тот вырывается на свободу из смертельной западни. В адской муке, в бесславии позора, затравленный и униженный, загнанный в угол, он познал в самом себе чудо.
Его несло вдохновение, и не препятствовала тому никакая мысль. Не пробудилось еще любопытство, что будет потом, чем займется он в этом новом мире, который ему открылся. Безмерные возможности будущего, воплощённые в хаосе видений, возникали и маячили где-то далеко-далеко… Настоящая минута была исполнена божественной гармонии. Потрясенная и возрожденная душа уносилась, словно на крыльях, в беспредельность забвенья…
И вдруг он явственно увидел в себе самом и в том, что его окружало, значение совершившегося — того, что было и будет бесспорной, ощутимой реальностью.
…Самые тяжелые минуты он пережил в конце, сидя в окошечке номер семнадцать, куда временно перенесли кассу. Машинально, подчиняясь многолетней привычке, исполнял он свои обязанности, то вовлеченный в спор с клиентами, то вынужденный звонить в дирекцию, когда запас наличных денег был на исходе и приходилось ждать новых пачек с банкнотами, которые агенты, занятые беготней по банкам и финансовым ведомствам, подносили ему каждую минуту.
И тогда впервые появилось дикое предположение… Где-то внутри заерзала, стала сверлить сумасшедшая идея. Навязчивый абсурд, невероятное…
Как ни прикидывай, получается, что ему ничто не грозило и не грозит, что никто его не подозревал и не подозревает, а украденные доллары и фунты, все до единого, остаются при нем как трофеи выигранного сражения. И эта истина, такая простая, была трудна для понимания. Она мучила его, манила, исчезая. И появлялся хаос, кошмар, страх. Она возвращалась и била тараном в его несчастную голову. Он верил и тут же терял веру. Хватал ее, ловил — она летала вокруг, жужжа, как назойливая муха. Он то засыпал, то просыпался.
Все это время он считал деньги, принимал их, производил выплату и ни на грош не ошибся. Звонил по телефону, разговаривал с сослуживцами, записывал, пересчитывал — и был это, собственно, не он, а некто другой, это был давний кассир Спеванкевич, теперь ему уже совершенно чуждый. Человек новый, еще незнакомый проник в него неведомо когда и как и устроился бок о бок с кассиром, который был занят своим делом. Тот, другой, знал великую тайну, но их разделяла стена, которая мешала им увидеться друг с другом и договориться. Работая из последних сил, он с трудом дотянул до трех, то и дело поглядывая из окошечка на большие банковские часы, стрелки которых не знали сегодня снисхождения. Спеванкевич чувствовал, что под страхом чего-то ужасного, чего-то худшего, чем сама смерть, ему нельзя забыться ни на секунду. В отчаянии, точно погибая, снова и снова хватался он за работу и трудился без всякого перерыва, с усердием, не обращая внимания на страшного чужака, который сидел в нем самом — пока, впрочем, довольно спокойно…
Когда было десять минут четвертого и оставалось лишь, взяв пальто и портфель, отправиться домой, этот захватчик перевернул внезапно в его душе все вверх дном, и в хаосе исчез без следа образцовый служащий Спеванкевич и не подавал больше признаков жизни. За порогом банка новый, никому не ведомый человек вступил в неведомый мир.
Утрата — станция под Варшавой. — Здесь и далее примеч. переводчика.
Фрузинский и Ведель — фамилии хозяев кондитерских фирм.
Сочетание букв «sz» читается в польском языке как «ш».
«Парижская жизнь» (фр.).
Только бы этот мерзавец (фр.).
Мокотув — район Варшавы, где помещалась тюрьма.
Попель — легендарный вельский король, съеденный, но преданию мышами.
К молящей
Свой лик скорбящий
Склони в неизреченной доброте.
С кручиной
Смотри на сына,
простертого в мученьях на кресте… (нем.).
— Гете. «Фауст», часть 1. (Здесь и далее пер. Б. Пастернака.)
Где шумно, людно,
Дышать мне трудно,
Поднять глаза на посторонних срам… (нем.)
Спаси меня от мук позора,
Лицо ко мне склоня!
Единая моя опора,
Услышь, услышь меня! (нем.)
Да, да… Теперь я немец… Герр Рудольф Понтнус из Кенигсберга… (нем.)
Понятовский Юзеф (1763–1813) — племянник последнего польского короля Станислава Августа, наполеоновский генерал.
Бельведер — резиденция президента.
Побережье вблизи Гданьска.
Творки — местность под Варшавой, где на протяжении многих лет помещается больница для душевнобольных.
Да, да, конечно (англ.).
В польском языке два рода «s» — с черточкой и без черточки.
Ненреодолимая сила (лат.).