Но пакет с бумагами со временем затерялся. Ведь столько лет прошло, а пять лет назад старики пережили еще и стихию капитального ремонта. Тоглару была знакома известная пословица, что два ремонта равны одному пожару, а уж наш, советский ремонт, наверняка приходится один к одному. Константин Николаевич уже собирался уходить из гостеприимного дома, как вдруг старушка встрепенулась, радостно взмахнула худыми ручонками и проворно убежала в соседнюю комнату. Вернулась она с небольшой картиной в простенькой раме и объявила счастливо:
-- Вот вам память о бабушке. Картина ей принадлежала. Велели вместе с бумагами передать, если отыщутся родственники...
Растроганный, грустный он покинул дом, который при другом раскладе судьбы мог бы стать его родовым гнездом. Он уходил пешком в сторону центра, все время невольно оборачиваясь назад, хотя знал, что никогда ему не протоптать тропинку к дому своего отца. У калитки, словно провожая его навсегда, долго стояла старая татарская семья, принявшая его как родного, и Тоглару казалось, что они прощально машут ему вслед.
Картина была мала, размером 30S40, и поначалу не глянулась ему. Подписана "Н. Фешин" и год -- "1920". г. Казань". Константин Николаевич помнил из рассказов отца, что тот до самого совершеннолетия носил, как и мать, фамилию Соколов, с которой свыкся, сжился. И вдруг мать, ничего не объяснив, выправила ему перед войной паспорт на имя Фешина Николая Николаевича, причем и позже не сказала об его отце ни слова -- ни хорошего, ни плохого. Выходит, его дед, некий Н. Фешин, тоже баловался рисованием и оставил на память о себе этот небольшой пейзаж.
Дел у Тоглара в Казани не было никаких, приятелей тоже, поезд на Москву отходил поздно вечером, и он, пообедав в каком-то ресторане с татарской кухней, решил заглянуть в музей, вдруг удастся посмотреть какую-нибудь выставку, все-таки ему когда-то прочили судьбу художника. Так он оказался в национальном музее Татарии -- величественном дворце бывшего губернатора Казани.
Музей поразил Тоглара, хотя удивляться было нечему, он знал, что в Казани жили и работали многие крупные русские художники, а казанское дворянство и купечество считалось одним из богатейших в России. Сюда в начале века стекались значительные произведения живописи, чтобы позже стать основой Государственного музея Татарии. Такого обилия полотен Шишкина, Коровина, Репина, Поленова, Крамского, Кустодиева, Маковского, Перова -мало в российских музеях, разве что в московских. Обрадовался он, встретив тут работы Кандинского, Родченко, раннего Сарьяна, Филонова, Лентулова, Фалька, Грабаря, Кончаловского. Да и западноевропейская живопись была представлена серьезно, хотя тут системы не чувствовалось -- выставляли, что имели, а точнее, то, что осталось после чисток в пользу Москвы и Ленинграда.
Народу, как всегда в провинциальных музеях, было мало. Местные считают, что успеется, когда-нибудь заглянут, а приезжие, за редким исключением, убеждены, что все ценное и интересное представлено только в Москве и Ленинграде, оттого и упускают возможность увидеть действительно редчайшие работы.
Экспозиции музея располагались и на втором этаже, где он собирался посмотреть выставку старейших художников Татарии, как было объявлено на входе. Но на выставку не попал, потому что надолго задержался в первом же зале второго этажа. Все показы в музеях организованы по круговому принципу, и двигаться следует по часовой стрелке, но он ошибся и пошел в противоположном направлении. Наверное, на безлюдной выставке это не имело особого значения, но только не для Константина Николаевича.
Зал, в котором он задержался надолго, был посвящен одному художнику, носил его имя, и большой автопортрет его висел сразу у входа, но Тоглар вошел в другую дверь, с конца экспозиции, и ничего этого видеть не мог.
Первые же работы: пейзажи, натюрморты, портреты, жанровые сцены сразу приковали его внимание, и главным ощущением он назвал бы редкостное, никогда до сих пор неизведанное чувство: картины казались ему написанными одновременно очень давно и... сегодня. Такого парадокса он не испытывал никогда, даже не мог представить, что можно достигнуть подобного эффекта.
Наверное, он слишком долго задерживался возле каждой картины, рассматривая ее с разных точек, пытаясь постичь волшебный секрет палитры Мастера, поэтому на него обратила внимание старушка, хранительница зала, дремавшая в высоком кресле у дальнего входа. Видимо влюбленная в экспозицию, она без подготовки начала:
-- И такого художника держали в запасниках, словно в темнице, почти полвека. Слава Богу, прозрели, нашелся смелый человек, рискнул, полгода как открыли этот зал. Знатоки со всей страны ездят посмотреть, полюбоваться. Сегодня народу нет -- будни, конец дня, а в субботу, воскресенье в нашем зале всегда посетители.
-- За это же пятьдесят лет не выставляли? Не вижу в работах никакой крамолы. В них жизнь, свет, а не политика, -- поддержал разговор посетитель.
-- Наверное, так-то оно так, про картины ничего не скажу. Да сам-то Николай Иванович Фешин -- эмигрант, как уехал в Америку в 1922 году, так больше никогда и не возвращался. Там и умер в один день со Сталиным. А времена, вы сами знаете, какие были: два мира -- две системы. Кто же эмигранта выставлять станет? Сами же художники, из-за ревности, и затопчут. Идеология... Две культуры... Вы молоды, а мы навидались от пуза пролетарского искусства и идеологической борьбы, а Николай Иванович -барин, еще в той, царской России, академиком живописи был...
-- Как вы сказали -- Фешин? -- с волнением переспросил Тоглар.
-- Да, Николай Иванович Фешин, -- покивала служительница. -- Вы не в ту дверь вошли, зал называется фешинским, и автопортрет его у входа висит. Посмотрите, какая внешность благородная...
Но Тоглар уже не слышал хозяйку зала, неведомые силы понесли его ко входу, к портрету человека с редкой для России фамилией Фешин.
С автопортрета, выдержанного в присущей академику Фешину сиренево-розовой гамме, на жемчужно-снежном фоне, на взволнованного Тоглара смотрел... отец! Да, его отец, Николай Николаевич Фешин, как говорят, один к одному, ни отнять, ни прибавить. Разве что однорукий сельский художник, кистью зарабатывавший на хлеб и учивший деревенскую ребятню высокому искусству, никогда не обряжался в подобный элегантный костюм с парчовым жилетом и не носил изящный бант-бабочку. В остальном же это был живой отец -- так же вихром, над высоким лбом, у него топорщились волосы, такой же разлет бровей, такие же добродушно-насмешливые голубые глаза, твердый волевой подбородок, означавший характер, упрямство. Именно таким он видел отца в последний раз, перед уходом на службу во флот со второго курса мединститута, за два года до его смерти. Вот и автопортрет был написан дедом тридцати восьми лет от роду -- словно специально для него совпали возрастом два близких ему по крови человека.
Хозяйка экспозиции, словно почуяв, что с посетителем творится что-то важное, и отнеся это за счет излишней эмоциональности, экзальтированности от встречи с высоким искусством, молча вышла в соседний зал, ибо увидела на глазах странного молодого человека неожиданные слезы. Конечно, было отчего и разрыдаться, если в тридцать три года, в возрасте Христа, вдруг впервые узнаешь, кто ты есть, каковы твои корни, кто были твои предки.
Остальное время, до самого закрытия музея, Тоглар провел в зале своего деда. Нашел он и картину, только размером поболее, похожую на ту, что случайно попала ему в руки. Наверное, та, подаренная почти полвека назад его бабушке, была написана на пленэре, а эта, музейная, сделана в мастерской, в ней имелось незначительное дополнение: едва обозначенная фигурка вдали, но обе работы оказались подписаны одним, 1920 годом.
Уходил из бывшего губернаторского дворца Константин Николаевич в крайнем возбуждении, радовался и печалился одновременно. Он подумал о фатальности судьбы, ведь появись он в Казани раньше, даже семь месяцев назад, он бы разлучился со своим дедом, со своими корнями навсегда. Значит, наперекор всем препонам и рогаткам жизни ему была суждена эта встреча. Теперь он понимал и другое -- о каких важных бумагах для отца говорила бабушка, Елизавета Матвеевна. Наверное, уходя из жизни, она все же решила открыть сыну тайну его отца, его фамилии. Почему так долго таилась? Сейчас он знал ответ и на этот жгучий вопрос. Небезопасно было слыть сыном эмигранта, носить фамилию Фешин, она хотела, как могла, оградить свое единственное дитя от безжалостного времени. Есть и еще один ответ, он тоже имеет право на жизнь. Другое время, другие люди, другая мораль... Она свой грех несла сама. Хотя в нынешнее время родить ребенка от любимого человека -- какой уж тут грех? Но не нам судить времена, тем более предков...
...и временем все,
как водой, залито...
Тоглар помнил главную тюремную поговорку: не судите, да не судимы будете. 6